ЖИЗНЬ МАСОНА ЦИПЕРОВИЧА
Ефим Абрамович Циперович работал инженером, но среди родных и близких был больше известен как масон.
По дороге с работы домой Ефим Абрамович всегда заходил в "Гастроном". Человеку, желавшему что-нибудь купить, делать в "Гастрономе" было нечего, это знали все, включая Ефима Абрамовича, но каждый вечер он подходил к мясному отделу и спрашивал скучающего детинушку в халате:
- А вырезки что, опять нет?
Он был большой масон, этот Циперович.
Дома он переодевался из чистого в тёплое и садился кушать то, что ставила на стол жена, Фрида Моисеевна, масонка.
Ужинал Ефим Абрамович без водки. Делал он это специально. Водкой масон Циперович спаивал соседей славянского происхождения. Он специально не покупал водки, чтобы соседям больше досталось. Соседи ничего этого не подозревали и напивались каждый вечер, как свиньи. Он был очень коварный масон, этот Циперович.
- Как жизнь, Фима? - спрашивала Фрида Моисеевна, когда глотательные движения мужа переходили от "престо" к "модерато".
- Что ты называешь "жизнью"? - интересовался в ответ Ефим Абрамович. Масоны со стажем, они могли разговаривать вопросами до светлого конца.
После ужина Циперович звонил детям. Дети Циперовича тоже были масонами. Они масонили, как могли, в свободное от работы время, но на жизнь всё равно не хватало, потому что один был студент, а в ногах у другого уже ползал маленький масончик по имени Гриша, радость дедушки Циперовича и надежда мирового сионизма.
Иногда из соседнего подъезда приходил к Циперовичам закоренелый масон Гланцман, в целях конспирации взявший недавно материнскую фамилию - Финкельштейнов. Гланцман пил с Циперовичами чай и жаловался на инсульт и пятый пункт своей жены. Жена была украинка и хотела в Израиль. Гланцман в Израиль не хотел, хотел, чтобы ему дали спокойно помереть здесь, где промасонил всю жизнь.
Они пили чай и играли в шахматы. Они любили эту нерусскую игру больше лапты и хороводов и с трудом скрывали этот постыдный факт даже на людях.
После пары хитроумных гамбитов Гланцман-Финкельштейнов уползал в своё сионистское гнездо во второй подъезд, а Ефим Абрамович ложился спать и, чтобы лучше спалось, брал "Вечёрку" с кроссвордом. Если попадалось: автор оперы "Демон", десять букв - Циперович не раздумывал.
Отгадав несколько слов, он откладывал газету и гасил свет над собой и Фридой Моисеевной, умасонившейся за день так, что ноги не держали.
Он лежал, как маленькое слово по горизонтали, но засыпал не сразу, а о чём-то сначала вздыхал. О чём вздыхал он, никто не знал. Может о том, что никак не удаётся ему скрыть свою этническую сущность; а может, просто так вздыхал он - от прожитой жизни.
Кто знает?
Ефим Абрамович Циперович был уже пожилой масон и умел вздыхать про себя.
И КОРОТКО О ПОГОДЕ
В понедельник в Осло, Стокгольме и Копенгагене - 17 градусов тепла, в Брюсселе и Лондоне - 18, в Париже, Дублине и Праге - 19, в Антверпене - 20, в Женеве - 21, в Бонне и Мадриде - 22, в Риме - 23, в Афинах - 24, в Стамбуле - 25, в деревне Гадюкино - дожди.
Во вторник в Европе сохранится солнечная погода, на Средиземноморье - виндсерфинг, в Швейцарских Альпах - фристайл, в деревне Гадюкино - дожди.
В среду ещё лучше будет в Каннах, Гренобле и Люксембурге, совсем хорошо в Венеции, деревню Гадюкино - смоет.
Московское время - 22 часа 5 минут. На "Маяке" - лёгкая музыка.
ЦВЕТЫ ДЛЯ ПРОФЕССОРА ПЛЕЙШНЕРА
- Куда? - сквозь щель спросил таксист.
- В Париж, - ответил Уваров.
- Оплатишь два конца, - предупредил таксист.
Уваров кивнул и был допущен.
У светофора таксист закурил и включил транзистор. В эфире зашуршало.
- А чего это тебе в Париж? - спросил он вдруг.
- Эйфелеву башню хочу посмотреть, - объяснил Уваров.
- А-а.
Минуту ехали молча.
- А зачем тебе эта башня? - спросил таксист.
- Просто так, - ответил Уваров. - Говорят, красивая штуковина.
- А-а, - сказал таксист.
Пересекли кольцевую.
- И что, выше Останкинской?
- Почему выше, - ответил Уваров. - Ниже.
- Ну вот, - удовлетворённо сказал таксист и завертел ручку настройки. Передавали погоду. По Европе гуляли циклоны.
- Застрянем - откапывать будешь сам, - предупредил таксист.
Ужинали под Смоленском.
- Шурик, - говорил таксист, обнимая Уварова и ковыряя в зубе большим сизым ногтем, - сегодня плачу я!
У большого шлагбаума возле Бреста к машине подошёл молодой человек в фуражке, козырнул и попросил предъявить. Уваров предъявил членскую книжечку Общества охраны природы, а таксист - права. Любознательный молодой человек этим не удовлетворился и попросил написать ему на память, куда они едут.
Уваров написал: "Еду в Париж", а в графе "цель поездки" - "Посмотреть на Эйфелеву башню".
Таксист написал: "Везу Шурика".
Молодой человек в фуражке прочёл оба листочка и спросил:
- А меня возьмёте?
- Стрелять не будешь? - поинтересовался таксист.
Молодой человек отчаянно замотал головой.
- Ну, садись, - разрешил Уваров.
- Я мигом, - сказал молодой человек, сбегал на пост, нацепил фуражку на шлагбаум, поднял его и оставил под стеклом записку: "Уехал в Париж с Шуриком Уваровым. Не волнуйтесь".
- Может, опустить шлагбаум-то? - спросил таксист, когда отъехали на пол-Польши.
- Да чёрт с ним, пускай торчит, - ответил молодой человек.
Без фуражки его звали Федя. Федя был юн, веснушчат и дико озирался по сторонам. Таксист велел ему называть себя просто Никодим Петрович Мальцев. Он крутил ручку настройки, пытаясь поймать родную речь. Уваров, зажав уши, изучал путеводитель по Парижу.
По просьбе Феди сделали небольшой крюк и заехали за пивом в Австрию. В Венском лесу Федя нарушил обещание и подстрелил из окна оленя. Никодим Петрович пообещал ему в следующий раз дать в глаз. Чтобы не оставлять следов, пришлось развести костёр, зажарить оленя и съесть его.
Федя отпиливал на память рога и вспоминал маму Никодима Петровича Мальцева. Икая после оленя, они выбрались на шоссе и поехали заправляться.
На заправке Уваров вышел размять ноги и вдыхал-выдыхал воздух свободы, пока блондинка с несусветной грудью заливала Никодиму Петровичу полный бак. Федя, запертый после оленя на заднем сиденье, прижимался всеми веснушками к стеклу и строил ей глазки.
Уваров дал блондинке червонец, и, пока выворачивали с заправки, блондинка всё смотрела на червонец круглыми, как шиллинги, глазами.
В Берне Федя предложил возложить красные гвоздики к дому, где покончил с собой профессор Плейшнер. Провели тайное голосование, и все проголосовали "за". Распугивая аборигенов, они дотемна колесили по Берну, но дома так и не нашли. Федя расстроился и повеселел только в Париже.
В Париж приехали весной.
Оставив Уварова у Эйфелевой башни, Никодим Петрович поехал искать профсоюз таксистов. Он давно хотел поделиться с ними своим опытом. Федя, запертый на заднем сиденье, канючил и просил дать ему погулять в одиночестве по местам расстрела парижских коммунаров.
Пока Никодим Петрович делился опытом, Федя исчез из машины вместе с рогами и гвоздиками, и таксист понял, что с юношей случилось самое страшное, что может случиться с нашим человеком за границей.
Искать Федю было трудно, потому что все улицы назывались не по-русски, но ближе к вечеру он его нашёл - у какого-то подозрительного дома с красным фонарём.
Федя был с рогами, но без гвоздик.
На суровые вопросы: где был, что делал и куда возложил гвоздики - Федя шкодливо улыбался и краснел.
Уваров сидел у подножия Эйфелевой башни, попивая красненькое. Никодим Петрович Мальцев наябедничал на Федю, и тут же двумя голосами "за" при одном воздержавшемся было решено больше Федю в Париж не брать.
- Может, до Мадрида подбросишь, шеф? - спросил Уваров. - Там в воскресенье коррида...
- Не, я закончил, - печально покачал головой Никодим Петрович и опустил табличку "В парк".
Прощальный ужин Уваров давал в "Максиме".
- Хороший ресторан... - несмело вздохнул наказанный Федя, вертя бесфуражной головой.
- Это пулемёт такой был, - мечтательно вспомнил вдруг Никодим Петрович.
Уваров заказал устриц и антрекот с кровью. Никодим Петрович жестами попросил голубцов. Федя потребовал шоколадку и двести коньяка, но пить ему таксист запретил.
В машине Федя сидел трезвый, обиженно шуршал серебряной обёрткой, делал из неё рюмочку. Никодим Петрович вертел ручку настройки, Уваров переваривал устриц. За бампером исчезал город Париж.
Проезжая мимо заправочной станции, они увидели блондинку, рассматривавшую червонец.
В Венском лесу было солнечно, пощёлкивали соловьи. Уваров начал насвистывать из Штрауса, а Федя - из Паулса.
У большого шлагбаума возле Бреста стояла толпа военных и читала записку. Никодим Петрович выпустил Федю и, простив за всё, троекратно расцеловал. Тот лупал рыжими ресницами, шмыгал носом и обнимал рога.
- Федя, - сказал на прощание Никодим Петрович, - веди себя хорошо.
Федя часто-часто закивал головой, сбегал на пост, снял со шлагбаума фуражку, надел её на место, вернулся и попросил предъявить.
- Отвали, Федя, - миролюбиво ответил Уваров. - А то исключим из комсомола.
- Контрабанды не везёте? - спросил Федя и заплакал.
Машина тронулась, и военные, вздрогнув, выдали троекратное "ура".
Неподалёку от Калуги Никодим Петрович Мальцев вздохнул:
- Жалко Федю. Пропадёт без присмотра.
У кольцевой он сказал:
- А эта... ну, башня твоя... ничего.
- Башня что надо, - отозвался Уваров, жалея о пропущенной корриде.
Прошло ещё несколько минут.
- Но Останкинская - повыше будет, - отметил таксист.
- Повыше, - согласился Уваров.
Я И СИМЕНОН
Я хотел бы писать, как Сименон. Сидеть, знаете ли, в скромном особнячке на берегу Женевского озера - и писать: "После работы комиссар любил пройтись по набережной Сен Лямур де Тужур до бульвара Крюшон де Вермишель, чтобы распить в бистро флакон аперитива с двумя консьержами".
Благодарю вас, мадемуазель. (Это горничная принесла чашечку ароматного кофе, бесшумно поставила её возле пишущей машинки и цок-цок-цок - удалилась на стройных ногах).
О чём это я? Ах да. "За аперитивом в шумном парижском предместье комиссару думалось легче, чем в массивном здании министерства..."
Эх, как бы я писал на чистом французском языке!
А после обеда - прогулка по смеркающимся окрестностям Женевского озера, в одиночестве, с трубкой в крепких, не знающих "Беломорканала" зубах... Да, я хотел бы писать, как Сименон. Но меня будит в шесть утра Гимн Советского Союза за стенкой, у соседей. Как я люблю его, особенно вот этот первый аккорд: "А-а-а-а-а-а-а-а-а!"
Я скатываюсь с кровати, обхватив руками башку, и высовываю её в форточку. Запах, о существовании которого не подозревали ни Сименон, ни его коллеги по Пен-клубу, шибает мне в нос. Наш фосфатный завод больше, чем их Женевское озеро. Если в Женевском озере утопить всех, кто работает на фосфатном заводе, Швейцарию затопит к едрене фене.
Я горжусь этим.
Я всовываю башку обратно и бегу в ванную. С унитаза на меня глядит таракан. Если бы Сименон увидел этого таракана, он больше не написал бы ни строчки.
Не говоря уже о том, что Сименон никогда не видел моего совмещенного санузла.
Я включаю воду - кран начинает биться в падучей и плевать ржавчиной. Из душа я выхожу бурый, как таракан, и жизнерадостный, как помоечный голубь.
Что вам сказать о моём завтраке? Если бы в юности Сименон хоть однажды позавтракал вместе со мной, про Мегрэ писал бы кто-нибудь более удачливый.
О, мои прогулки в одиночестве, тёмными вечерами, по предместьям родного города! О, этот голос из проходного двора: "Эй, козёл скребучий, фули ты тут забыл?" Я влетаю домой, запыхавшись от счастья.
О, мой кофе, который я подаю себе сам, виляя своими же бёдрами! После этого кофе невозможно писать хорошо, потому что руки дрожат, а на обоих глазах выскакивает по ячменю.
О, мои аперитивы после работы - стакан технического спирта под капусту морскую, ГОСТ 12345 дробь один А!
А вы спрашиваете, почему я так странно пишу. Я хотел бы писать, как Сименон. Я бы даже выучил ради этого несколько слов по-французски. Я бы сдал в исполком свои пятнадцать и три десятых метра, а сам переехал бы на берег Женевского озера, и приобрёл набор трубок и литературного агента, и писал бы про ихнего комиссара вдали от наших. Но мне уже поздно.
Потому что, оказавшись там, я каждый день в шесть утра по московскому времени буду вскакивать от Гимна Советского Союза в ушах и, плача, искать на берегах Женевского озера трубы фосфатного завода, и, давясь аперитивом посреди Булонского леса, слышать далёкий голос Родины:
- Эй, козёл скребучий, фули ты тут забыл?