Ars longa, vita brevis

ARS LONGA, VITA BREVIS *

Дмитрию Быкову

Много ещё неизвестных страниц нашей истории ждёт своего часа.

Например.

Вскоре после ареста Временного правительства, комиссар Антонов-Овсеенко послал двух бойцов, матроса и солдата, сделать опись народного имущества, награбленного царизмом и утащенного им от простых людей в Зимний дворец.

Матрос и солдат перекурили, что успел запечатлеть на своей картине случайно находившийся там же художник Бродский, - и пошли делать опись.

По вине царизма жизнь их сложилась так, что ни писать, ни читать, ни сколько-нибудь прилично себя вести ни матрос, ни солдат не умели. Поэтому, постреляв по зеркалам и поплевав с парадной лестницы на дальность, они принялись делать опись по памяти.

- Значит, так, - сказал матрос, бывший за старшего. - Запоминай.

Он внимательно рассмотрел стоявшую неподалёку от последнего плевка Афину Палладу и с чувством сказал:

- Су-ука...

- Запомнил, - сообщил солдат.

- Я т-те запомню, - пообещал матрос. Он постоял, почесал свою небольшую, но смышлёную голову и уверенно определил Афину: - Голая тётка с копьём!

- И в каске, - уточнил солдат, а матрос обернулся и ткнул пальцем в бюст Юлия Цезаря:

- Верхняя часть плешивого мужика!

И они пошли дальше. Матрос тыкал пальцами, а солдат, бормоча, запоминал всё новые утаённые от народа произведения искусства.

- Голая тётка с копьём и в каске, - шептал он, - верхняя часть плешивого мужика, толстый мужик с листком на письке, баба с титьками, пацан с крыльями, голый с рогами щупает девку...

Этот, с рогами, так поразил солдата, что он забыл всё, что было раньше, и они побрели обратно к Афине, и солдат зашептал по новой.

Как известно, если у каждого экспоната в Эрмитаже останавливаться по одной минуте, то на волю выйдешь только через восемь лет. А если от каждой голой тётки возвращаться к предыдущим, лучше не жить вообще. Впрочем, у всего в жизни есть изнанка, с которой виднее нити всесильной Парки (она же - баба с пряжей).

...В последний раз их видели накануне шестидесятилетия Великого Октября. Совершенно седой матрос и абсолютно лысый солдат, укрывшись останками бушлата, спали под всемирно известной скульптурой "Мужик в железяке на лошади". Все эти годы, не выходя из Зимнего, они продолжали выполнять приказ комиссара, давно и бесследно сгинувшего на одном из причудливых поворотов генеральной линии партии.

Они ничего не знали об этих поворотах. Ни фамилия "Сталин", ни словосочетание "пятилетний план" ничего не говорили им. Бог миловал этих людей - он упас от голосований за казни и чтения "Целины". У них было своё дело, за которое они жизнью отвечали перед мировым пролетариатом.

Служительницы кормили их коржиками, посетители принимали их за артистов "Ленфильма", иностранцы, скаля зубы, фотографировались в обнимку.

Лёжа под лошадиным брюхом, солдат, как молитву, проборматывал во сне содержание прошедших десятилетий; матрос улыбался беззубым ртом: ему с сорок седьмого года снилась жертва царизма - голая девка без обеих рук.

Они были счастливы.


Баллада об авокадо


БАЛЛАДА ОБ АВОКАДО

Когда услышал слово "авокадо" -
впервые, в детстве... нет, когда прочёл
его (наверно, у Хэмингуэя
или Ремарка? или у Майн Рида? -
уже не помню) - в общем, с тех вот пор
я представлял тропическую синь,
и пальмы над ленивым океаном,
и девушку в шезлонге, и себя
у загорелых ног, печально и
неторопливо пьющего кальвАдос
(а может, кальвадОс). Я представлял
у кромки гор немыслимый рассвет
и чёрно-белого официанта,
несущего сочащийся продукт
экватора - нарезанный на дольки,
нежнейший, бесподобный авокадо!

С тех пор прошло полжизни. Хэм забыт,
кальвадос оказался просто водкой
на яблоках, обычный самогон.
Про девушек я вообще молчу.
Но авокадо... - Боже! - авокадо
не потерял таинственнейшей власти
над бедною обманутой душой.
И в самом деле: в наш циничный век,
когда разъеден скепсисом рассудок,
когда мамоной души смущены,
потерян смысл, и лгут ориентиры -
должно же быть хоть что-то, наконец,
не тронутое варварской уценкой?!
И вот вчера я увидал его
В Смоленском гастрономе. Он лежал,
нетронутый, по десять тысяч штука.
Но что же деньги? Деньги - только тлен,
и я купил заветный авокадо,
нежнейший фрукт - и с места не сходя,
обтёр его и съел...

Какая гадость


Без смысла

БЕЗ СМЫСЛА

Когда Павлюк уже стоял на табуретке с петлёй вокруг тощей кадыкастой шеи, ему явился ангел и сказал:

- Павлюк!

Павлюк оглянулся. В комнате было совершенно пусто, потому что ангел не холодильник, его сразу не видать. Так, некоторое сияние у правого плеча.

- Павлюк! - повторило сияние. - Ты чего на табуретке стоишь?

- Я умереть хочу, - сказал Павлюк.

- Что вдруг? - поинтересовался ангел.

- Опостылело мне тут всё, - сказал Павлюк.

- Ну уж и всё, - не поверил ангел.

- Всё, - немного подумав, подтвердил Павлюк и начал аккуратно затягивать петлю.

- А беленькой двести? - спросил ангел. - На природе?

Павлюк задумался, не отнимая рук от верёвки.

- Если разве под картошечку... - сказал он наконец.

- Ну, - согласился ангел. - С укропчиком, в масле... Селёдочка ломтиком, лучок колечком...

Павлюк сглотнул сквозь петлю.

- А пивка для рывка? - продолжал ангел. - На рыбалке, когда ни одной сволочи вокруг. Да с хорошей сигаретой...

Павлюк прерывисто вздохнул.

- А девочки? - не унимался ангел.

- Какие девочки?

- Ну, такие, понимаешь, с ногами...

- Ты-то откуда знаешь? - удивился Павлюк.

- Не отвлекайся, - попросил ангел. - А в субботу с утреца - банька, а в среду вечером - "Спартак"...

- Чего "Спартак"? - не понял Павлюк.

- Лига Чемпионов, - напомнил ангел.

- Неужто выиграют? - выдохнул Павлюк.

- В четвёрку войдут, - соврал ангел.

- Надо же, - сказал Павлюк - и улыбнулся. Петля болталась рядом, играя мыльной радугой.

- Ты с табуретки-то слезь, - предложил ангел. - А то как памятник, прямо неловко...

Павлюк послушно присел под петлёй, нашарил в кармане сигарету. Ангел дал прикурить от крыла.

- И что теперь, на работу? - робко спросил Павлюк.

- На неё, - подтвердил ангел.

- А потом что? Опять домой?

- Есть варианты, - уклончиво ответил ангел.

Павлюк ещё помолчал.

- Ну хорошо, - сказал он наконец. - Но смысл?

- Какой смысл?

- Хоть какой-нибудь, - попросил Павлюк.

- Зачем? - поразился ангел.

Павлюк помрачнел.

- Потому что без смысла жить нельзя!

- Вешайся, - сказал ангел. - Смысла ему! Вешайся и не морочь людям голову!


В мире животных (Радиоперехват)


В МИРЕ ЖИВОТНЫХ
(радиоперехват)

- Кабан, Кабан, я - Белка. Как слышишь? Приём.
- Белка, слышу тебя хорошо. Ты где? Приём.
- Кабан, я лечу за тобой, за тобой лечу! Как понял? Приём.
- Белка, я Кабан, не понял, зачем летишь за мной? Приём.
- Кабан, повтори вопрос! Вопрос повтори! Приём.
- Зачем ты, Белка, летишь за мной, Кабаном?
- Не знаю, Кабан! Приказ Хорька. Как понял? Приём.
- Ни хера не понял! Какого Хорька, Белка? Я Кабан. Кто такой Хорёк? Кто это? Приём.
- Кабан, ты дятел! Как понял? Приём.
- Понял тебя, Белка. Я - Дятел. Повторяю вопрос про хорька. Кто это?
- Кабан, сука, ты всех заманал, лети вперед молча! Конец связи.

Занавес


Вечное движение (этюд)

ВЕЧНОЕ ДВИЖЕНИЕ

Этюд

- "Оф...фен...ба...хер!" - прочёл Карабукин и грохнул крышкой пианино.

- Нежнее, - попросил клиент.

- А мы - нежно... От винта! - Движением плеча Карабукин оттёр хозяина инструмента, впрягся в ремень и скомандовал:

- Взяли!

Лысый Толик на той стороне "Оффенбахера" подсел и крякнул, принимая вес. Обратно он вынырнул только на площадке у лифта. Лицо у Толика было задумчивое.

- Тяжело? - сочувственно поинтересовался клиент.

- Советские легче, - уклончиво ответил Толик.

- В два раза! - уточнил Карабукин. Он часто дышал, облокотившись на "Оффенбахер".

Они стояли на чёрт знает каком этаже, а грузовой лифт - на третьем. Уже два месяца.

- Взяли, - сказал Карабукин.

Через пару пролётов Карабукин молча лёг лицом на "Оффенбахер" и лежал так, о чем-то думая, минут десять. Лысый Толик выпростался из лямки, сполз вниз по стене и протянул ноги в проход. Он посидел, обтёр рукавом поверхность головы и, обратившись в пространство, предложил покурить. Клиент торопливо распахнул пачку. Толик взял одну сигарету, потом подумал и взял ещё три.

Карабукин курить не стал.

- Здоровье бережёте? - льстиво улыбнулся клиент и сам покраснел от своей бестактности.

- Здоровья у нас навалом, - ответил цельнолитой Карабукин, разглядывая клиента, похожего на подержанную мягкую игрушку. - Можем одолжить.

Тот испугался:

- Не надо, что вы!

Помолчали, Карабукин продолжал рассматривать клиента, отчего тот ещё уменьшился в размерах.

- Сам играешь? - кивнув на инструмент, спросил он.

- Сам, - ответил клиент. - И дочку учу.

Наступила тишина, прерываемая свистящим дыханием Толика.

- На скрипке надо учить, - посоветовал Карабукин. - На баяне - максимум.

- Извините меня, - сказал клиент.

За полчаса грузчики спустили "Оффенбахер" ещё на несколько пролётов. Они кряхтели, хрипели и обменивались короткими сигналами типа "на меня", "стой", "ты держишь?" и "назад, блядь, ногу прищемил". Хозяин инструмента, как мог, мешался под ногами.

Потом Толик объяснил, что либо сейчас умрёт, либо сейчас будет обед. Грузчики пили кефир, вдумчиво заедая его белой булкой. Глаза у них были отрешённые. Клиент, стараясь не раздражать, пережидал у "Оффенбахера".

- Толян, - спросил наконец Карабукин. - Вот тебе сейчас чего хочется?

- Бабу, - сказал Толян.

- Хер тебе на рыло, - доброжелательно сообщил Карабукин. - А тебе?

- Мне? - Не ожидавший вопроса, клиент слабо махнул рукой, подчёркивая ничтожность своих притязаний. - Мне бы - переехать поскорее... Я не в том смысле, что вы медленно! - торопливо добавил он.

- А в каком? - спросил Карабукин.

- В смысле: много работы.

- Это вот?.. - Карабукин пошевелил в воздухе растопыренной пятернёй.

- Да, - стыдясь себя, сказал клиент.

- А бабы, значит, тебе не надо? - уточнил Карабукин.

- Ну почему? - Клиент покраснел - Этот аспект... - И замолк, сконфуженный.

Они помолчали.

- А вам, - спросил клиент из вежливости, - чего хочется?

- Мне ?

- Да.

- Мне, - сказал Карабукин, - хочется сбросить твою бандуру вниз.

- Зачем? - поразился клиент.

- Послушать, как гробанётся, - ответил Карабукин. Клиент пошёл пятнами. - Ладно, ни бэ! - успокоил Карабукин. - Я пошутил.

Толик заржал сквозь булку.

- Что вы нашли смешного? - со страдальческой гордостью спросил клиент.

- А вот это... - охотно ответил Толик и двумя руками изобразил падение "Оффенбахера" в лестничный пролёт. И опять от души захохотал.

- Это не смешно, - сказал клиент.

- Ладно, - сказал незлобивый Толик, - давай лучше изобрази чего-нибудь. Чем зря стоять.

Клиент, в раннем детстве раз и навсегда ударенный своей виной перед всеми, кто не выучился играть на музыкальных инструментах, вздохнул и открыл крышку. "Оффербахер" ощерился на лестничную клетку жёлтыми от старости зубами.

Размяв руки, очкарик быстро пробежал правой хроматическую гамму.

- Во! - сказал восхищённый Толик. - Цирк!

Клиент опустился полноватым задом на подоконник, нащупал ногой педаль и осторожно погрузился в первый аккорд. Глаза его тут же затянуло поволокой, пальцы забродили вдоль клавиатуры.

- Ну-ка, стой, - приказал Карабукин.

- А? - Клиент открыл глаза.

- Это - что такое?

- Дебюсси, - доложил клиент.

- Ты это брось, - неприязненно сказал Карабукин.

- То есть? - не понял клиент.

Карабукин задумчиво пожевал губами.

- Ты вот что... "Лунную сонату" - можешь?

Очкарик честно кивнул.

- Вот и давай, - сказал Карабукин, - без этих ваших...

- Что значит "ваших"? - насторожился клиент.

- "Лунную сонату", - отрезал Карабукин, для ясности пошевелив в воздухе растопыренными пальцами. - Добром прошу.

- Хорошо, - вздохнул пианист. - Вам - первую часть?

- Да уж не вторую, - язвительно ответил Карабукин.

На звуки "Лунной" откуда-то вышла старуха, похожая на некормленное привидение. Она прошаркала к "Оффенбахеру", положила на крышку сморщенное, средних размеров яблоко, бережно перекрестила игравшего, поклонилась в пояс грузчикам и ушла восвояси.

- Вот! - нравоучительно сказал Толику Карабукин, когда соната иссякла. - Бетховен! Глухой, между прочим, был на всю голову! А у тебя, мудилы, уши, как у слона, а что толку?

- Сам ты слон, - ничуть не обидевшись, ответил Толик и, стуча несчастным "Оффенбахером" по перилам, они поволокли его дальше. Клиент морщился от каждого удара, прижимая заработанное яблоко к пухлой груди.

- Бетховен... - сипел Толик, размазанный лицом по инструменту. - Бетховен бы умер тут. Глухой... Да он бы ослеп!

На очередной площадке, отвалившись от "Оффенбахера", они рухнули на пол. Из лёгких вырывались нестройные хрипы. Клиент, стоя в отдалении, опасливо заглядывал в глаза трудящимся. Ничего хорошего, как для художественной интеллигенции вообще, так и, в особенности, для пианистов в этих глазах видно не было.

Клиент, напротив, любил простой народ. Любил по глубокому нравственному убеждению, регулярно переходившему в первобытный ужас. В отчаянном расчёте на взаимность он любил всех этих грузчиков, сантехников, шофёров, продавщиц... Гармония труда и искусства грезилась ему всякий раз, когда рабочие и колхозники родной страны при случайных встречах с прекрасным не били его, не презирали за бессмысленную беглость пальцев, а, искренне удивляясь, давали немного денег на жизнь.

- Можно, я вам сыграю? - не зная, чем замолить свою вину, осторожно предложил пианист.

- Потерпеть не можешь? - спросил Карабукин.

- Не, пускай, почему! - согласился Толик. - Концерт, блядь, по заявкам! - рассмеялся он. - Давай, луди!

Музыка взметнулась в пролёт лестничной клетки. Навстречу, по прямой кишке мусоропровода, просвистело вниз что-то большое и гремучее, где-то в недосягаемом далеке достигло земли и, ударившись об неё, со звоном разлетелось на части.

С последним аккордом клиент погрузился в "Оффенбахер" по плечи - и затих.

- Наркоман, что ли? - с уважением спросил Толик. - Чего глаза-то закатил?

- Погоди, - осёк его Карабукин, немного озадаченный услышанным. - Это - что было?

- Шуберт, - ответил клиент.

- Тоже глухой? - поинтересовался Толик.

- Нет, что вы! - испугался клиент.

- Здоровско! - Толик так обрадовался за Шуберта, что даже встал. - А я смотрите что могу.

Он шагнул к "Оффенбахеру", одной рукой, как створку шкафа, отодвинул в сторону клиента, обтёр руки о штаны, отсчитал нужную клавишу и старательно, безошибочно и громко отстучал собачий вальс. Каждая нота вальса живо отражалась на лице хозяина инструмента, но прервать исполнение он не решился.

В последний раз влупив по клавишам, Толик жизнерадостно расхохотался, и на лестничной клетке настала относительная тишина. Только в нутре у "Оффенбахера", растревоженном сильными руками энтузиаста, что-то гудело.

- Толян, - сказал пораженный Карабукин, - что ж ты молчал?

- В армии научили, - скромно признался Толян.

- Школа жизни, - констатировал Карабукин и повернулся к клиенту. - Теперь ты.

...День клонился к закату. Толик лежал у стены, широко разбросав конечности по лестничной клетке неизвестно какого этажа.

За время их мучительного путешествия по подъезду с "Оффенбахером" в полутёмном столбе лестничного пролёта прозвучала значительная часть мирового классического репертуара. Переноска инструмента сопровождалась вдохновенными докладами клиента о жизни и творчестве лучших композиторов прошлого. Сыграно было: семнадцать прелюдий и фуг, дюжина этюдов, уйма пьес и один хорошо темперированный клавир.

В районе одиннадцатого этажа Толик сделал попытку исполнить на "бис" собачий вальс, но был пристыжен товарищем и покраснел, что в последний раз до этого случилось с ним в трёхлетнем возрасте во время диатеза.

Они волокли "Оффенбахер", страдая от жизненной драмы Модеста Мусоргского, и приходили в себя, внимая рапсодии в стиле блюз. Полёт валькирий сменился шествием гномов, а земли всё не было. Лысый, крепкий, как у лося, череп Толика блестел в закатном свете. Чудовищное количество переходило в какое-то неясное качество: казалось - череп меняет форму прямо на глазах.

Напротив Толика, привалившись к косяку и с тревогой прислушиваясь к своей развороченной душе, сидел Карабукин.

- Это - кто? - жадно спрашивал он.

- Рахманинов, - отвечал клиент.

- Сергей Васильевич? - уточнял Карабукин.

Они стаскивали "Оффенбахер" еще на пару пролётов вниз и снова располагались для культурного досуга.

- А можно вас попросить, Николай Игнатьевич, - сказал Карабукин как-то под утро, - исполнить ещё раз вот это... - Суровое лицо его разгладилось, и, просветлев, он намычал мелодию. - Вон там играли... - И показал узловатым пальцем вверх.

- "Грёзы любви"? - догадался клиент.

- Они, - сказал Карабукин, блаженно улыбнулся - и заснул под музыку.

Через минуту в полутёмном пространстве раздался зычный голос проснувшегося Толика.

- Ференц Лист! - сказал Толик. Сильно испугавшись сказанного, он озадаченно потёр лысую голову. Потом лицо его разнесло кривой улыбкой. - Господи, твоя воля... - прошептал он.

Однажды Николай Игнатьевич съездил на лифте домой и привёз оттуда к завтраку термос чая, пакет сушек и бутерброды. Он был счастлив полноценным счастьем миссионера.

Грузчики не спали. Они разговаривали.

- Всё-таки, Анатолий, - говорил Карабукин, - я не могу разделить ваших восторгов относительно Губайдулиной. Увольте. Может быть, я излишне консервативен, но мелодизм, коллега! - как же без мелодизма!

- Алексей Иванович, - отвечал лысый Толик, прикладывая к шкафообразной груди огромные ладони, - мелодизм безнадёжно устарел! Ещё Скрябин писал Танееву...

Тут они заметили подошедшего клиента и внимательно на него посмотрели, что-то вспоминая.

- Простите, что вмешиваюсь, - сказал клиент. - Но давайте попьём чайку - и двинемся.

- Куда? - спросил Карабукин.

- Как "куда"? - бодро ответил клиент. - Вниз!

- Не хочется вас огорчать, Николай Игнатьевич, - сказал Карабукин и, повернувшись, нежно погладил лаковый бок "Оффенбахера", - но вниз мы пойдём без него.

- Как "без него"? - снова переспросил клиент.

- Одни, - ответил Толик.

- Как "одни"?

Грузчики переглянулись.

- Ну, ну, - сказал Карабукин. - Будьте мужчиной.

- Видите ли, - мягко объяснил Толик, - я ведь не подъёмный кран. И Алексей Иванович тоже. Согласитесь: унизительно тяжести на себе таскать, когда повсюду разлита гармония...

- Я вам заплачу... - позорно забормотал клиент, шаря по карманам.

- Эх, Николай Игнатьевич, Николай Игнатьевич, - укоризненно протянул Карабукин, - даже странно слышать от вас такое...

- Что деньги?.. - заметил лысый Толик. - Бессмертия не купишь.

Они по очереди пожали клиенту вялую руку, спросили у него адрес консерватории и ушли.

Клиент сел на ступеньку и минут пять неотрывно смотрел на "Оффенбахер". Он чувствовал себя миссионером, съеденным во имя Христа. Потом он мысленно попробовал "Оффенбахер" приподнять и мысленно умер. Потом воля к жизни победила, клиент вызвал лифт и направился к магазину.

Через пять минут он вернулся с тремя мужиками, которым как раз переноски "Оффенбахера" не хватало, чтобы нахерачиться, наконец, вдрибадан. Мужики впряглись в оставленные грузчиками ремни и с криком понеслись вниз.

Еще через пять минут, сильно постаревшие, они повалились на лестничную площадку и начали дышать, кто чем мог.

- Слышь, хозяин, - придя в себя, заявил наконец один из вольнонаемных, - ну-ка, быстро сбацал чего-нибудь.

- Ага! - поддержал другой. - Пока лежим.

- Ты это... - сказал третий и почесал голову сквозь кепку. - "Лунную сонату" - можешь?

Все трое уставились на работодателя, и он понял, что его звёздный час настал.

- А вот хер вам! - торжественно произнёс хозяин "Оффенбахера". - Тащите так!


Воля к победе


ВОЛЯ К ПОБЕДЕ

ТРЕНЕР. Здесь лыжник не пробегал?
КОЛХОЗНИК. Это в синей шапочке?
ТРЕНЕР. Ага, жилистый такой.
КОЛХОЗНИК. Да раз пять уже пробегал.
ТРЕНЕР. Злой пробегал?
КОЛХОЗНИК. Ох, злой. Вас вспоминал, вашу мать и весь лыжный спорт.
ТРЕНЕР (радостно). На первое место идёт, сучонок!

Убегает.

КОЛХОЗНИК (печально). Вот и мы тоже по району...

Занавес


Гоголь и редактор


ГОГОЛЬ И РЕДАКТОР

ГОГОЛЬ. Добрый день.
РЕДАКТОР. Ну.
ГОГОЛЬ. Я приносил вам вторую часть моей поэмы...
РЕДАКТОР. Фамилия.
ГОГОЛЬ. Гоголь.
РЕДАКТОР. "Мёртвые души" называлась?
ГОГОЛЬ. Да.
РЕДАКТОР. Она нам не подошла.
ГОГОЛЬ. Я тогда заберу?
РЕДАКТОР. Не заберёте.
ГОГОЛЬ. Почему?
РЕДАКТОР. Мы её сожгли.

Занавес


Горе от ума


ГОРЕ ОТ УМА

ЧАЦКИЙ. Чуть свет - уж на ногах!
ИНСТРУКТОР (входя). Заканчивайте.
ЧАЦКИЙ. Вы кто?
ИНСТРУКТОР. Дед Пихто.
ЧАЦКИЙ. В чём дело?
ИНСТРУКТОР. Начинаем учения штаба Гражданской Обороны.
ЧАЦКИЙ. Но здесь спектакль!
ИНСТРУКТОР. Видал я ваш спектакль.
ЧАЦКИЙ. Уйдите со сцены, люди смотрят!
ИНСТРУКТОР. Где люди?
ЧАЦКИЙ. Вон сидят.
ИНСТРУКТОР. Товарищи, поздравляю вас с началом практических занятий по пользованию противогазом.
ЧАЦКИЙ. Вы с ума сошли!
ИНСТРУКТОР. На себя посмотри.

Занавес


Жизнь масона Циперовича

ЖИЗНЬ МАСОНА ЦИПЕРОВИЧА

Ефим Абрамович Циперович работал инженером, но среди родных и близких был больше известен как масон.

По дороге с работы домой Ефим Абрамович всегда заходил в "Гастроном". Человеку, желавшему что-нибудь купить, делать в "Гастрономе" было нечего, это знали все, включая Ефима Абрамовича, но каждый вечер он подходил к мясному отделу и спрашивал скучающего детинушку в халате:

- А вырезки что, опять нет?

Он был большой масон, этот Циперович.

Дома он переодевался из чистого в тёплое и садился кушать то, что ставила на стол жена, Фрида Моисеевна, масонка.

Ужинал Ефим Абрамович без водки. Делал он это специально. Водкой масон Циперович спаивал соседей славянского происхождения. Он специально не покупал водки, чтобы соседям больше досталось. Соседи ничего этого не подозревали и напивались каждый вечер, как свиньи. Он был очень коварный масон, этот Циперович.

- Как жизнь, Фима? - спрашивала Фрида Моисеевна, когда глотательные движения мужа переходили от "престо" к "модерато".

- Что ты называешь "жизнью"? - интересовался в ответ Ефим Абрамович. Масоны со стажем, они могли разговаривать вопросами до светлого конца.

После ужина Циперович звонил детям. Дети Циперовича тоже были масонами. Они масонили, как могли, в свободное от работы время, но на жизнь всё равно не хватало, потому что один был студент, а в ногах у другого уже ползал маленький масончик по имени Гриша, радость дедушки Циперовича и надежда мирового сионизма.

Иногда из соседнего подъезда приходил к Циперовичам закоренелый масон Гланцман, в целях конспирации взявший недавно материнскую фамилию - Финкельштейнов. Гланцман пил с Циперовичами чай и жаловался на инсульт и пятый пункт своей жены. Жена была украинка и хотела в Израиль. Гланцман в Израиль не хотел, хотел, чтобы ему дали спокойно помереть здесь, где промасонил всю жизнь.

Они пили чай и играли в шахматы. Они любили эту нерусскую игру больше лапты и хороводов и с трудом скрывали этот постыдный факт даже на людях.

После пары хитроумных гамбитов Гланцман-Финкельштейнов уползал в своё сионистское гнездо во второй подъезд, а Ефим Абрамович ложился спать и, чтобы лучше спалось, брал "Вечёрку" с кроссвордом. Если попадалось: автор оперы "Демон", десять букв - Циперович не раздумывал.

Отгадав несколько слов, он откладывал газету и гасил свет над собой и Фридой Моисеевной, умасонившейся за день так, что ноги не держали.

Он лежал, как маленькое слово по горизонтали, но засыпал не сразу, а о чём-то сначала вздыхал. О чём вздыхал он, никто не знал. Может о том, что никак не удаётся ему скрыть свою этническую сущность; а может, просто так вздыхал он - от прожитой жизни.

Кто знает?

Ефим Абрамович Циперович был уже пожилой масон и умел вздыхать про себя.


Злоба дня

ЗЛОБА ДНЯ

Когда по радио передали изложение речи нового Генерального секретаря перед партийным и хозяйственным активом города Древоедова, Холодцов понял, что началась новая жизнь, и вышел из дому.

Была зима. Снег оживлённо хрустел под ногами в ожидании перемен. Октябрята, самим ходом истории избавленные от вступления в пионеры, дрались ранцами. Воробьи, щебеча, кучковались у булочной, как публика у "Московских новостей". Всё жило, сверкало и перемещалось.

И только в сугробе у троллейбусной остановки лежал человек.

Он лежал с закрытыми глазами, строгий и неподвижный. Холодцов, у которого теперь, с приходом к власти Михаила Сергеевича, появилась масса неотложных дел, прошёл было мимо, но вернулся.

Что-то в лежащем сильно смутило его.

Оглядев безмятежно распростёртое тело, Холодцов озадаченно почесал шапку из кролика. Такая же в точности нахлобучена была гражданину на голову. Такое же, как у Холодцова, пальто, такие же ботинки...

Озадаченный Холодцов несмело потрепал человека за обшлаг, потом взял за руку и начал искать на ней пульс. Пульса он не нашёл, но глаза гражданин открыл. Глаза у него были голубые, в точности как у Холодцова.

Увидев склонившееся над собою лицо, гражданин улыбнулся и кратко, как космонавт, доложил о самочувствии:

- В порядке.

При этом Холодцова обдало характерным для здешних мест запахом.

Сказавши, гражданин закрыл глаза и отчалил из сознания в направлении собственных грёз. Сергей Петрович в задумчивости постоял ещё немного над общественно бесполезным телом - и пошёл по делам.

"А вроде интеллигентный человек", - подумал он чуть погодя, вспомнив про очки.

Передавали новости из регионов. Ход выдвижения кандидатов на девятнадцатую партконференцию вселял сильнейшие надежды. Транзистор, чтобы не отстать от жизни, Холодцов не выключал с эпохи похорон: носил на ремешке поверх пальто, как перемётную суму.

Ехал он к Сенчиллову, другу-приятелю университетских лет.

Сенчиллов был гегельянец, но гегельянец неумеренный и даже, пожалуй, буйный. Во всём сущем, вплоть до перестановок в политбюро, он видел проявление мирового разума и свет в конце тоннеля, а с появлением на горизонте прямоходящего Генсека развинтился окончательно.

В последние полгода они с Холодцовым дошли до того, что перезванивались после программы "Время" и делились услышанным от одного и того же диктора.

Сенчиллов, разумеется, уже знал о выступлении реформатора в Древоедове и согласился, что это коренной поворот. Наступало время начинать с себя.

Не дожидаясь полной победы демократического крыла партии над консервативным, они поувольнялись из своих бессмысленных контор, взяли в аренду красный уголок и открыли кооператив по производству рыбьего жира. Они клялись каким-то смутным личностям в верности народу и стучали кулаками во впалые от энтузиазма груди; Сенчиллов с накладными в зубах полгода бегал фискалить сам на себя в налоговую инспекцию...

Дохода рыбий жир не приносил, а только скапливался.

В самый разгар ускорения в кооператив пришёл плотного сложения мужчина со съеденной дикцией и татуировками "левая" и "правая" на соответствующих руках. Войдя, человек велел им рвать когти из красного уголка вместе с рыбьим жиром, а на вопрос Холодцова, кто он такой и какую организацию представляет, взял его за лицо рукой с надписью "левая" и несколько секунд так держал.

Холодцов понял, что это и есть ответ, причём на оба вопроса сразу.

Сенчиллов набросал черновик заявления в милицию, и полночи они правили стиль, ссорясь над деепричастными. Наутро, предвкушая правосудие, Холодцов отнёс рукопись в ближайший очаг правопорядка.

Скучный от рождения капитан сказал, что им позвонят, и не соврал. Им позвонили в тот же вечер. Звонивший назвал гегельянца козлом и, теряя согласные, велел ему сейчас же забрать заявление из милиции и засунуть его себе.

При вторичном визите в отделение там был обнаружен уже совершенно поскучневший капитан. Капитан сказал, что волноваться не надо, что сигнал проверяется, - вслед за чем начал перекладывать туда-сюда бумаги и увлёкся этим занятием так сильно, что попросил больше его не отвлекать. В ответ на петушиный крик Холодцова, капитан поднял на него холодное правоохранительное лицо и спросил: "Вы отдаёте себе отчёт?.."

У Холодцова стало кисло в животе, и они ушли.

Ночью домой к Холодцову пришёл Сенчиллов. Его костюм был щедро полит рыбьим жиром; на месте левого глаза наливался фингал. В уцелевшем глазу Сенчиллова читалось сомнение в разумности сущего.

Через неделю в красный уголок начали завозить чёрную мебель. Командовал операцией детина с татуированными руками.

Холодцов устроился в театр пожарником. Музы не молчали. Театр выпускал чудовищно смелый спектакль с бомжами, Христом и проститутками, причём действие происходило на помойке. С замершим от восторга сердцем Холодцов догадался, что это - метафора. Транзистор, болтаясь на пожарном вентиле, с утра до ночи крыл аппаратчиков, не желавших перестраиваться на местах. Успехи гласности внушали сильнейшие надежды. Холодцов засыпал на жёстком топчане среди вонючих свежепропитанных декораций.

Сенчиллов, будучи последовательным гегельянцем, нигде не работал, жил у женщин, изучал биографию Гдляна.

Процесс шёл, обновление лезло во все дыры.

Когда безнаказанно отделился Бразаускас, Холодцов не выдержал, сдал брандспойт какому-то доценту и исчез. Исчез и Сенчиллов - с той лишь разницей, что Холодцова уже давно никто не искал, а гегельянца искали сразу несколько гражданок обновляемого Союза с намерением женить на себе или истребить вовсе.

Время слетело с катушек и понеслось.

Их видели в Доме Учёных и на Манежной, в дождь и слякоть, стоящими порожняком и несущими триколор. Они спали на толстых журналах, укрываясь демократическими газетами. Включение в правительство академика Абалкина вселяло сильнейшие надежды; от слова "плюрализм" в голове покалывало, как в носу от газировки. Холодцов влюбился в Старовойтову, Сенчиллов - в Станкевича. Второй съезд они провели у гостиницы "Россия", уговаривая коммунистов стать демократами, и отморозили себе за этим занятием всё, что не годилось для борьбы с режимом.

В новогоднюю ночь Сенчиллов написал письмо Коротичу, и потом вся страна вместо того, чтобы работать, это письмо читала. Весной любознательный от природы Холодцов пошёл на Пушкинскую площадь посмотреть, как бьют Новодворскую, и был избит сам.

Непосредственно из медпункта Холодцов пошёл баллотироваться. Он выступал в клубах и кинотеатрах, открывал собравшимся жуткие страницы прошлого, о которых сам узнавал из утренних газет, обличал и указывал направление. Если бы КГБ могло икать, оно бы доикалось в ту весну до смерти; если бы указанные Холодцовым направления имели хоть какое-то отношение к пейзажу, мы бы давно гуляли по Елисейским полям.

С энтузиазмом выслушав Холодцова, собрание утвердило кандидатом подполковника милиции, причём ещё недавно, как отчётливо помнилось Холодцову, подполковник этот был капитаном. Всё то же скучное от рождения, но сильно раздавшееся вширь за время перестройки лицо кандидата в депутаты повернулось к конкуренту, что-то вспомнило и поморщилось, как от запаха рыбьего жира.

Осенью, перебегая из Дома Кино на Васильевский спуск, Холодцов увидел доллар - настоящий зелёный доллар со стариком в парике. Какой-то парнишка продавал его прямо на Тверской аж за четыре рубля, и Холодцов ужаснулся, ибо твёрдо помнил, что по-настоящему доллар стоит шестьдесят семь копеек.

Жизнь неслась вперёд, меняя очертания. Исчезли пятидесятирублёвки, сгинул референдум; заплакав, провалился сквозь землю Рыжков, чёртиком выскочил Бурбулис. Холодцов слёг с язвой и начал лысеть; Сенчиллова на митинге в поддержку "Саюдиса" выследили женщины. Потрёпанный в половых разборках, он осунулся, временно перестал ходить на митинги и сконцентрировал все усилия на внутреннем диалоге.

Внутренний диалог шёл в нём со ставропольским акцентом.

Летом Холодцов пошёл за кефиром и увидел танки. Они ехали мимо него, смердя чёрным. Любопытствуя, Холодцов побежал за танками и в полдень увидел Сенчиллова. Сенчиллов сидел верхом на БМП, объясняя торчавшему из люка желтолицему механику текущий момент, - причём объяснял по-узбекски.

Три дня и две ночи они жили, как люди. Ели из котелков, пили из термоса, обнимались и плакали. Жизнь дарила невероятное. Нечеловеческих размеров рыцарь революции, оторвавшись от цоколя, плыл над площадью; коммунисты прыгали из окон, милиционеры били стёкла в ЦК... Усы Руцкого и переименование площади Дзержинского в Лубянку вселяли сильнейшие надежды. Прошлое уходило вон. Занималась заря. Транзистор, раз и навсегда настроенный на "Эхо Москвы", говорил такое, что Холодцов сразу закупил батареек на два года вперёд.

После интервью Ивана Силаева новому российскому телевидению Сенчиллов сошёл с ума и пообещал жениться на всех сразу.

Ново-Огарёво ударилось об землю и обернулось Беловежской пущей; зимой из магазина выпала и потянулась по переулку блокадная очередь за хлебом; удивлённый Холодцов встал в неё и пошёл вместе со всеми, передвигаясь по шажку. Спереди кричали, чтоб не давать больше батона в одни руки, сзади напирали; щёку колол снег, у живота бурчал транзистор. Транзистор обещал лечь на рельсы, предварительно отдав на отсечение обе руки. Холодцов прибавил звук и забылся.

Когда он открыл глаза, была весна, вокруг щебетали грязные и счастливые воробьи, очереди никакой не было, и хлеба завались - вот только цифры на ценниках стояли такие удивительные, что Холодцов даже переспросил продавщицу про нолики: не подрисовала ли часом. Будучи продавщицей послан к какому-то Гайдару, он, мало что понимая, вышел на улицу и увидел возле магазина дядьку в пиджаке на джинсы и приколотой к груди картонкой "Куплю ваучер". Возле него торговала с лотка девочка. Среди журналов, которыми торговала девочка, "Плейбой" смотрелся престарелым, добропорядочным хиппарём, случайно зашедшим на оргию. Холодцов понял, что давеча забылся довольно надолго, и на ватных ногах побрёл искать Сенчиллова.

Сенчиллов стоял на Васильевском спуске и, дирижируя, кричал загадочные слова "да, да, нет, да!" Глаза гегельянца горели нечеловеческим огнём. Холодцов подошёл к нему - узнать, о чём это он, что такое "ваучер", почему девочка среди бела дня торгует порнографией, и что вообще происходит.

Сенчиллов продолжал кричать. Холодцов крестом пощёлкал пальцами в апрельском воздухе перед лицом друга, отчего тот вздрогнул и сфокусировал взгляд.

- Здравствуй, - сказал Холодцов.

- Где ты был? - нервно крикнул Сенчиллов. - У нас тут такое!

- Какое? - спросил Холодцов.

Сенчиллов замахал руками в пространстве, формулируя. Холодцов терпеливо наблюдал за этим сурдопереводом.

- В общем, ты всё пропустил... - сказал Сенчиллов. Заложив себе уши пальцами, он внезапно ухнул в сторону Кремля ночным филином:

- Борис, борись! - после чего потерял к Холодцову всякий интерес.

Через проезд стояла какая-то другая шеренга и кричала "нет, нет, да, нет!" Холодцов пошёл туда, чтобы расспросить об обстоятельствах времени, тут же получил мегафоном по голове, и, слабо цапанув рукой по милицейскому барьерчику, потерял сознание.

Открыл глаза он от сильных звуков увертюры Петра Ильича Чайковского "1812 год".

В голове гудело. Несомый ветерком, шелестел по отвесно стоящей брусчатке палый лист; по чистому, уже осеннему небу плыло куда-то вбок отдельное облачко; опрокинутый навзничь Минин указывал Пожарскому, где искать поляков.

Холодцов осторожно приподнял тяжёлую голову. Перед памятником, пригнувшись, наяривал руками настоящий Ростропович. Транзистор бурчал голосами экспертов. Ход выполнения Президентского Указа вселял сильнейшие надежды. Красная площадь была полна народу, в первом ряду сидел Президент России с теннисной ракеткой в руках. Холодцов слабо улыбнулся ему с брусчатки и начал собираться с силами, чтобы пожелать человеку успехов в его неизвестном, но безусловно правом деле - но тут над самым ухом у Холодцова в полном согласии с партитурой ухнула пушка. В глазах стемнело, грузовик со звоном въехал в стеклянную стену телецентра; изнутри ответили трассирующими.

Оглохший Холодцов попытался напоследок вспомнить: был ли в партитуре у Чайковского грузовик с трассирующими? - но сознание опять оставило его.

На опустевшую голову села бабочка с жуликоватым лицом Сергея Пантелеймоновича Мавроди и, сделав крылышками, разделилась натрое; началась программа "Время". Комбайны вышли на поля, но пшеница на свидание не пришла, опять выросла в Канаде, и комбайнёры начали охотиться на сусликов; Жириновский родил Марычева; из BMW вышел батюшка и освятил БМП с казаками на броне; спонсор, держа за голую ягодицу девку в диадеме и с лентой через сиськи, сообщил, что красота спасёт мир, свободной рукой подцепил с блюда балык, вышёл с презентации, сел в "Мерседес" и взорвался. Президент России поздравил россиян со светлым праздником Пасхи и уж заодно, чтобы мало не показалось, с Рождеством Христовым. Потом передали про спорт и погоду, а потом в прямом эфире депутат от фракции "Держава-мать", с пожизненно скучным лицом бывшего капитана милиции, полчаса цитировал по бумажке Евангелие.

Закончив с Иоанном, он посмотрел с экрана персонально на Холодцова и тихо добавил:

- А тебя, козла, с твоим, блядь, рыбьим жиром, мы сгноим персонально.

Холодцов вздрогнул, качнулся вперёд и открыл глаза.

Он сидел в вагоне метро. На полу перед ним лежала шапка из старого, замученного где-то на просторах России кролика, - его шапка, упавшая с его зачумлённой головы. На шапку уже посматривало несколько человек.

- Станция "Измайловская", - сказал мужской голос.

Холодцов быстро подхватил с пола упавшее, выскочил на платформу и остановился, соображая, кто он и где. Поезд хлопнул дверями, прогрохотал мимо и укатил.

Платформа стояла на краю парка, а на платформе стоял Холодцов, ошалело вдыхая зимний воздух неизвестно какого года.

Это была его станция. Где-то тут он жил. Холодцов растёр лицо и на нетвёрдых ногах пошёл к выходу.

У огромного зеркала возле края платформы он остановился, чтобы привести себя в порядок. Поправил шарф, провёл ладонью по волосам, кожей ощутив неожиданный воздух под ладонью. Холодцов поднял глаза. Из зеркала на него глянул лысеющий, неухоженный мужчина с навечно встревоженными глазами. Под этими глазами и вниз от крыльев носа кто-то прямо по коже прорезал морщины. На Холодцова смотрел из зеркала начинающий старик в потёртом, пальто.

Холодцов отвёл глаза, нахлобучил шапку и пошёл прочь, на выход.

Ноги вели его к дому, транзистор, что-то сам себе бурча, поколачивал по бедру.

В сугробе у троллейбусной остановки лежал человек, похожий на Холодцова. Он был свеж, розовощёк и вызывающе нетрудоспособен. Он лежал вечной российской вариацией на тему свободы, лежал, как чёрт знает сколько лет назад, раскинув руки и блаженно улыбаясь: очки, ботинки, пальто... Лежал и мирно сопел в две дырочки.

Холодцов постоял ещё немного и энергичным шагом двинулся вон отсюда - по косо протоптанной через сквер дорожке, домой. Сорвался на бег, но скоро остановился, задыхаясь.

Ещё не смеркалось, но деревья уже теряли цвет. Тумбы возле Дворца Культуры были обклеены одним и тем же забронзовелым лицом. Напрягши многочисленные свои желваки, лицо судьбоносно смотрело вдаль, располагаясь вполоборота над обещанием: "Мы выведем Россию!"

Руки с татуировками "левая" и "правая" были скрещены на груди. Никаких оснований сомневаться в возможностях человека не имелось. Ясно было, что он - выведет.

Прикурить удалось только с четвёртой попытки. Холодцов жадно затянулся, потом затянулся ещё раз и ещё. Выпустил в темнеющий воздух струйку серого дыма, прислушался к бурчанию у живота; незабытым движением пальца прибавил звук у транзистора.

Финансовый кризис уступал место стабилизации, крепла нравственность, в Думе, в первом чтении, обсуждался закон о втором пришествии.

Ход бомбардировок в Чечне вселял сильнейшие надежды.

* * *

Когда Москва, сдыхая от жары, из кожи улиц выползла на дачи, я уезжал от друга, наудачу из этой выходившего игры. Бог знает, где он полагал осесть, взлетев из "Шереметьева-второго"...

Я шёл под дальним, колотушкой в жесть окраин бившим, долгожданным громом на Ярославский этот Вавилон, в кошмар летящих графиков сезонных, в консервы хвостовых и дрожь моторных, в стоячий этот часовой полон - и думал об уехавшем. Он был мне ближе многих в этом винегрете, и переменой собственной судьбы застал врасплох.

Однако мысли эти недолго волновали вялый мозг: какой-то пролетарий, пьяный в лоск, и женщина, похожая на крысу, народу подарили антрепризу. В дверях ли он лягнул её ногой, или дебют разыгран был другой - не ведаю, застал конфликт в разгаре, - и пролетарий уж давал совет закрыть хлебало и вкушал в ответ и ЛТП, и лимиту, и харю. Покуда он, дыша немного вбок, жалел, ожесточая диалог, что чья-то мать не сделала аборта, на нас уже накатывал пейзаж - пути, цистерны, кран, забор, гараж - пейзаж, довольно близкий к натюрморту...

(О Господи, какая маета по этой ветке вызубренной виться, минуя города не города, а пункты населённые. Убиться охота мне приходит всякий раз, когда Мытищи проползают мимо, - желание, которое не раз, в час пиковый, в напор народных масс, казалось мне вполне осуществимым.)

Но я отвлёкся. Склока, между тем, уже неслась под полными парами на угольях благословенных тем, звенящих в каждом ухе комарами. Уж кто-то, нависая над плечом, кричал, что лимита тут не причём - во всём виновны кооперативы; другой к ответу требовал жидов, а некто в шляпе был на всё готов: "Стрелять!" - кричал и хорошел на диво. Уже мадам в панамке, словно танк, неслась в атаку, и прыщавый панк, рыча, гремел железками навстречу, и звал истошно лысый старовер Отца Народов для принятья мер, чтобы Отец единство обеспечил.

А поезд наш уж нанизал на ось и Лосиноостровскую, и Лось - и где-то возле станции Перловской две нити распороли небеса, и магниевый отсвет заплясал на лицах, словно вынутых из Босха.

Когда грозой настигнут был вагон, уж было впору звать войска ООН, но дело отложила непогода: все бросились задраивать ковчег, и пьяный пролетарий-печенег пал навзничь по закону бутерброда. В Подлипках вышли панк и враг жидов - и тот, который был на всё готов, "Вечёрку" вынув, впился в некрологи; панамка стала кушать абрикос, а лысый через Болшево понёс свои сто песен об усатом боге. Он шёл под ливнем, божий человек, наискосок пересекая площадь, вдоль рыночных рядов и магазина "Хлеб" - по нашей с ним, о Господи, по общей - Родине...

А что, мой друг, идут ли там дожди, поют ли птицы и растёт трава ли? Прожив полжизни, я теперь почти не верю в это - и уже едва ли поверю в жизнь на том конце Земли. Нам, здешним, и без Мёбиуса ясно: за Брестом перевёрнуто пространство и вклеено изнанкой в Сахалин. Но ты, с кем пил вчера на посошок, решился и насквозь его прошёл, оставшимся оставив их вопросы, их злую тяжбу с собственной судьбой, гнев праведный и праведные слёзы, и этот диалог многоголосый, переходящий плавно в мордобой.

А мне, впридачу, душу, на лотке лежащую меж йогуртом и киви, и бедный мозг с иголкою в виске, свернувшийся улиткой на листке, на краешке неведомой стихии...


И коротко о погоде

И КОРОТКО О ПОГОДЕ

В понедельник в Осло, Стокгольме и Копенгагене - 17 градусов тепла, в Брюсселе и Лондоне - 18, в Париже, Дублине и Праге - 19, в Антверпене - 20, в Женеве - 21, в Бонне и Мадриде - 22, в Риме - 23, в Афинах - 24, в Стамбуле - 25, в деревне Гадюкино - дожди.

Во вторник в Европе сохранится солнечная погода, на Средиземноморье - виндсерфинг, в Швейцарских Альпах - фристайл, в деревне Гадюкино - дожди.

В среду ещё лучше будет в Каннах, Гренобле и Люксембурге, совсем хорошо в Венеции, деревню Гадюкино - смоет.

Московское время - 22 часа 5 минут. На "Маяке" - лёгкая музыка.


Инспекция


ИНСПЕКЦИЯ

ИНСПЕКТОР. К нам поступили сигналы о воровстве на вашем ракетном крейсере.
ОФИЦЕР. Воровство? На крейсере?
ИНСПЕКТОР. Да.
ОФИЦЕР. Это абсолютно исключено.
ИНСПЕКТОР. Где он у вас?
ОФИЦЕР. На пятом пирсе.
ИНСПЕКТОР. Пройдёмте на пятый пирс.
ОФИЦЕР. Чего зря ходить? Мы на нём стоим.
ИНСПЕКТОР. А где же ракетный крейсер?
ОФИЦЕР. Какой ракетный крейсер?

Занавес


Информация к размышлению

ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ

(хроника небывшего)

Михаилу Шевелёву

Операция "Санрайз-кроссворд" шла как по маслу.

Старенький пастор всё ж таки перепутал цвета залов, заблудился и отправил шифрованную депешу не туда. Никакой утечки о переговорах от этого, разумеется, не произошло; миссия Вольфа закончилась полным успехом.

Сепаратный мир был заключён.

Переброска армии Кессельринга на восточный фронт и успехи рейхсвера на Балатоне отозвались высадкой Квантунской армии в Чите и Хабаровске и казнью в Москве личного состава Генштаба вкупе со всеми руководителями полковника Исаева. Вместо звания Героя Советского Союза он был награждён личным крестом фюрера.

Волна войны снова покатилась на восток.

...2 сентября 1945 года на авианосце "Зигфрид" была подписана полная и безоговорочная капитуляция коммунистической России. Её европейская часть вошла в состав тысячелетнего рейха; территории за Уралом оказались под юрисдикцией США.

Заодно, на память о Пёрл-Харборе, Штаты оттяпали у японцев четыре острова с Курильской гряды. Японцы согласились не сразу, но публичные испытания в Лос-Аламосе их убедили.

Немецкий атомный проект чуть запаздывал, благодаря апатии физика Рунге - последний энтузиазм из него выбили осенью сорок третьего в подвалах папаши Мюллера. Проект был реализован только в сорок девятом, за что Рунге получил крест героя национал-социалистического труда.

К тому времени между демократическим Западом и нацистской Германией уже три года шла холодная война.

...Штирлиц сидел в своём любимом кабачке "Элефант", перечитывая старые радиограммы из Центра. Новых давно не поступало, да и неоткуда было: на Лубянке с самого рождества располагался филиал гестапо. Однажды нацистское руководство предложило Штирлицу командировку в Москву, но он отказался, потому что не хотел встречаться с женой.

Рассчитывать было не на кого, борьба с фашизмом продолжалась в автономном режиме. Ближайшей целью Максима Максимовича было скорейшее получение звания бригаденфюрера: гадить нацизму было удобнее с самого верху.

Между тем победивший фатерлянд заполонили убийцы в белых халатах. Они уже залечили насмерть Геббельса, и, по слухам, подбирались к фюреру. Разоблачила их простая немецкая медсестра, но казнить убийц не успели, потому что весной 53-го Гитлер всё-таки умер - возможно, что и сам.

В бункере началась делёжка пирога - и Штирлиц понял, что его час настал. Летом того же года он организовал падение рейхсмаршала СС Гиммлера, за что и получил долгожданного бригаденфюрера с "вертушкой". (Гиммлер, как выяснилось сразу же после ареста, был завербован британской разведкой ещё во времена Веймарской республики. Шпиона, тридцать лет притворявшегося видным нацистом, без лишних формальностей расстреляли в военной комендатуре Берлина.)

Следующей операцией Штирлица стало постепенное сближение с контр-адмиралом Деницем, в результате чего на ХХ съезде НСДАП тот выступил с докладом о мерах по преодолению последствий культа личности Адольфа Гитлера (Шикльгрубера). Предполагалось, что доклад будет закрытым, но Штирлиц с удовольствием организовал утечку в низовые партийные организации.

Из венцев он долго мог терпеть только Моцарта.

Летом пятьдесят седьмого стараниями Максима Максимовича антипартийная группировка в составе - Мюллер, Кейтель, Роммель и примкнувший к ним Риббентроп - была осуждена на пленуме НСДАП. Мюллер вылетел на пенсию - и аж до середины восьмидесятых развлекался тем, что пугал берлинцев, гуляя по бульварам без охраны.

Следует заметить, что всю эту антипартийную группировку сам Штирлиц и придумал.

На время берлинского фестиваля молодёжи и студентов 1958 года он уехал в Альпы покататься на лыжах - от стихов молодых поэтов на Александрплац его мутило. Из поэтов Штирлиц любил Рильке, но никому этого не говорил: давно растерзанный в клочья нацистской критикой, Райнер-Мария в своё время вынужден был даже отказаться от Нобелевской премии.

О планах гестапо по смещению Деница Штирлиц знал давно, но Октябрьский 1964 года Пленум ЦК НСДАП застал его врасплох. Предложение группы старых арийцев повесить волюнтариста на фортепианной струне не собрало большинства - опальному борцу с пидарасами дали пенсионную дачу под Берлином, но зятя его из "Фелькишер беобахтер" всё-таки попёрли.

О новом лидере нации было известно, что начинал он секретарём у Бормана, и покойному фюреру однажды понравилась его выправка. Шевеля огромными бровями, он начал закручивать гайки и возвращать страну к исконным ценностям национал-социализма.

Через четыре года танки Германии и её союзников по Варшавскому договору вошли в Прагу, где, не посоветовавшись с Берлином, чехи пытались построить себе национал-социализм с человеческим лицом.

Для дальнейшей борьбы с нацизмом Штирлицу пришлось применить тактику китайского председателя Мао: "чем хуже, тем лучше".

Сам Мао уже двадцать лет скрывался от японцев на Тайване.

Для причинения империи серьёзного урона нужен был соответствующий пост - и, собрав все силы для решающего карьерного броска, полковник Исаев пустился во все тяжкие.

Он охотился с Герингом на кабанов в берлинском зоопарке, пьянствовал в помещении рейхсканцелярии с Кальтенбрунером, расхищал вместе с Борманом партийную кассу и неоднократно участвовал в свальном грехе с министром культуры Марикой Рокк - и в семьдесят первом стал, наконец, членом Политбюро ЦК НСДАП.

Мало кто из знавших штандантерфюрера в молодые годы узнал бы его теперь: у Штирлица появился блудливый взгляд, мешки под глазами и сильное африкативное "г" в слове "геноссе". Зато теперь он имел возможность впрямую влиять на политику третьего рейха, что и делал, сколько хватало фантазии.

Начал Штирлиц с поворота Рейна и Одера, а продолжил тем, что бросил весь гитлерюгенд на строительство узкоколейки Бордо - Сыктывкар.

Поддержка всех родоплеменных африканских режимов, с одновременным развёртывание ракет вдоль Уральского хребта и усиление борьбы с рок-музыкой удачно совпали с появлением в Мюнхене карточек на пиво и баварские сосиски. "Фольксвагены" уже давно продавались только по записи.

В целом, итогами десятилетия Штирлиц был доволен. В фатерлянде ещё оставалось несколько недоразваленных отраслей, но это было делом времени. "Теперь главное - Иран", - думал Штирлиц, складывая на столе спичечных зверюшек.

Вооружённая поддержка шаха закончилась, как и было задумано, полной изоляцией Германии и бойкотом берлинской Олимпиады 1980-го года. По этому случаю немецкие атлеты взяли себе все медали, а физик Рунге, трижды герой национал-социалистического труда и лидер правозащитного движения, был сослан в закрытый город Дюссельдорф, откуда ещё пытался поддерживать забастовки на верфях рейхсвера в Гданьске, возглавляемые каким-то одержимым электриком.

Вскоре после Олимпиады бровастый Генсек ЦК НСДАП получил литературную премию имени Ницше и умер. Следом за ним (на том же посту) умерли: старинный приятель Штирлица, глава внешней разведки Вальтер Шелленберг (так и не сумевший навести в фатерлянде дисциплину) и тихий, совершенно никому не известный за пределами ЦК НСДАП, первый помощник лауреата премии Ницше. На всех трёх похоронах исполнялись "Кольца Нибелунгов", целиком.

В 1985 году в ошалевшей от Вагнера стране к власти пришёл, наконец, молодой, энергичный выходец из гитлерюгенда, давно чувствовавший необходимость коренных перемен в нацистском движении.

Для начала (разумеется, с подачи Штирлица) - он объявил войну шнапсу. Решение это дало поразительные результаты: уже через месяц на заводах Круппа было налажено нелегальное производство самогонных аппаратов. Когда самогонщиков начали судить, фатерлянд встал на дыбы, но до открытого бунта дело не дошло - и, вдохновлённый работоспособностью нового отца нации, Штирлиц сменил тактику.

Мало кто в Политбюро НСДАП догадывался, что именно Штирлицу принадлежала идея реформации нацистского государства, впоследствии вошедшее в историю под термином "перестройкиш". А простые немцы вообще ничего не понимали: просто в одно прекрасное утро обнаружилось, что все герои фатерлянда - не потомки Зигфрида, а дерьмо собачье. В дни выхода свежего номера "Нойес лебен" под окнами редакции стали собираться возбуждённые строители третьего рейха. Они поголовно поносили фюреров и спорили о прусской идее.

Германия превратилась в библиотеку. Тиражи подскочили к миллиону; секретарши в районных отделах НСДАП взахлёб, чуть не в открытую читали Ремарка, в Союзе Писателей Третьего Рейха шли консультации по поводу полного собрания сочинений Генриха Гейне.

Пока консультации шли, собрание вышло в Верхней Саксонии стотысячным тиражом.

Мюллер тихой сапой переправил за океан рукопись своих мемуаров о жутком прошлом гестапо и ездил туда читать лекции.

В мае восемьдесят седьмого в Берлине, в доме культуры имени Геринга, состоялся вечер Фасбиндера. Пока в Политбюро обсуждали размеры карательной акции, лидер нации посетил спектакль "Карьера Артура Уи" и произнёс несколько прочувствованных слов об ужасах гитлеризма. Эти слова особенно тронули диссидентов, до сих пор продолжавших сидеть за распространение пьесы Брехта в самиздате.

Диверсии в области идеологии Штирлиц продолжал подпирать расколом в партийных рядах. В октябре 1987-го, непосредственно перед заседанием Политбюро ЦК НСДАП, он в очередной раз ударил бутылкой по голове Холтоффа, возглавлявшего в то время берлинскую партийную организацию. Находясь в этом состоянии, Холтофф произнёс яркую речь против привилегий, за которую был немедленно исключён из Политбюро, - и стал народным арийским любимцем.

Борец со шнапсом, вдохновляемый Штирлицем, докатился до того, что признал перегибы в работе Освенцима и личным звонком вернул из закрытого города Дюссельдорфа опального физика Рунге. Вывод рейхсвера из Ирана окончательно превратил борца со шнапсом в идола западной демократии, которой с начала пятидесятых снились немецкие ядерные подлодки, всплывающие в дельте Миссисипи.

В 1989-м Штирлиц осуществил операцию "Выборы в рейхстаг". Из пятисот депутатских мест целых пятнадцать удалось отдать нечленам НСДАП, протащить в высший законодательный орган Третьего Рейха двух евреев и организовать прямые трансляции на всю Германию.

До последнего момента нацистская верхушка была уверена, что играет с проклятым Западом тонкую двойную игру, но депутаты рейхстага, трижды проинструктированные, проверенные члены партии, истинные арийцы с характерами нордическими, выдержанными, в прошлом беспощадные к врагам рейха, оказавшись в прямом эфире, понесли родное нацистское государство по таким кочкам, что испугались даже евреи.

Сразу после съезда от партии отделилась партийная ячейка земли Баден-Вюртенберг, а в норвежских школах явочным порядком перестали преподавать немецкий язык. Затем, среди бела дня, кто-то снял флаг со свастикой с Эйфелевой башни.

Подразделения рейхсвера, направленные остановить войну между Чешским и Словацким протекторатами из-за Моравии, были обстреляны с обеих сторон, и больше рейх уже ни во что не вмешивался.

Наконец, толпы славянской молодёжи снесли Уральский хребет, и Западная Россия, никого не спросившись, объединилась с Восточной.

Штирлиц узнавал обо всём этом из закрытых сводок. Ему уже не надо было ничего делать: тысячелетний рейх разваливался в автономном режиме. Собственно, никакого рейха уже не было: "Дойчебанк" давал за марку полцента, гестапо окончательно перешло на рэкет, а какие-то умельцы втихую акционировали имущество гитлерюгенда...

Юный резерв партии давно торговал чизбургерами в "Макдональдсе" и вместо Вагнера тащился от группы "Queen". Деморализованные войска вермахта под всеобщее улюлюканье покидали Варшаву и Москву...

Летом девяносто первого группа патриотов, находясь в отчаянии перед грядущим подписанием Юнион-договора, изолировала борца со шнапсом в его резиденции на Чёрном море и, собравши пресс-конференцию, объявила всё, что случилось в фатерлянде после восемьдесят шестого года, недействительным. При этом руки у патриотов тряслись.

Ранним августовским утром Штирлиц приехал к Холтоффу и, растолкав, объяснил тому, что - пора. Попросив Штирлица покрепче ударить себя бутылкой по голове, Холтофф вышел в прямой эфир и позвал берлинцев на баррикады.

Через пару дней с площадей, подцепив тросами за шеи, уже снимали изваяния фюрера и его партийных товарищей, а свободолюбивый немецкий народ, во главе с активистами гестапо, рвал свастики и громил сейфы в здании ЦК НСДАП. Разгромив сейфы, демократы с немецкой аккуратностью жгли документы...

Вернувшийся с Чёрного моря борец со шнапсом рейха уже не застал.

...Полковник Исаев сидел в своём любимом кабачке "Элефант", накачиваясь импортным пивом (своего в Германии давно не было). Задание, которое он поставил сам себе полвека назад, было выполнено с блеском - нацистское государство лежало в руинах. И только одно мучило старенького Максима Максимовича: он никак не мог вспомнить - где мог раньше видеть лицо лидера либерально-демократической партии фатерлянда, этого болтливого борца за новую Германию, вынырнувшего вдруг из ниоткуда и мигом взлетевшего в политическую элиту страны (взлетевшего, поговаривали, на деньги Бормана).

Он вспомнил это по дороге домой - и вспомнив, остановил машину, и долго потом сосал валидол.

Лицо борца с гитлеризмом было лицом провокатора Клауса, агента четвёртого управления РСХА, собственноручно застреленного Штирлицем под Берлином полвека назад. Клаус, как оказалось, не только выжил, но ничуть не постарел, а только раздобрел на спонсорских харчах - и теперь, не вылезая из телевизоров, уверенно вёл фатерлянд к новой жизни.

Штирлиц выключил зажигание и заплакал тяжёлыми стариковскими слезами.

А вскоре с кумачом наперевес и с обещаньем дарового супа ГКЧП ЦК КПСС устроил нам Форос и врезал дуба. Пока ж пускал чернила осьминог и пучился Указом напоследок, эпоха завершалась под шумок (эпоха - под шуршание балеток!) - и трижды Зигфрид выручил Одетту, и столько ж раз наказан был порок!..

ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ

(хроника небывшего)

Михаилу Шевелёву

Операция "Санрайз-кроссворд" шла как по маслу.

Старенький пастор всё ж таки перепутал цвета залов, заблудился и отправил шифрованную депешу не туда. Никакой утечки о переговорах от этого, разумеется, не произошло; миссия Вольфа закончилась полным успехом.

Сепаратный мир был заключён.

Переброска армии Кессельринга на восточный фронт и успехи рейхсвера на Балатоне отозвались высадкой Квантунской армии в Чите и Хабаровске и казнью в Москве личного состава Генштаба вкупе со всеми руководителями полковника Исаева. Вместо звания Героя Советского Союза он был награждён личным крестом фюрера.

Волна войны снова покатилась на восток.

...2 сентября 1945 года на авианосце "Зигфрид" была подписана полная и безоговорочная капитуляция коммунистической России. Её европейская часть вошла в состав тысячелетнего рейха; территории за Уралом оказались под юрисдикцией США.

Заодно, на память о Пёрл-Харборе, Штаты оттяпали у японцев четыре острова с Курильской гряды. Японцы согласились не сразу, но публичные испытания в Лос-Аламосе их убедили.

Немецкий атомный проект чуть запаздывал, благодаря апатии физика Рунге - последний энтузиазм из него выбили осенью сорок третьего в подвалах папаши Мюллера. Проект был реализован только в сорок девятом, за что Рунге получил крест героя национал-социалистического труда.

К тому времени между демократическим Западом и нацистской Германией уже три года шла холодная война.

...Штирлиц сидел в своём любимом кабачке "Элефант", перечитывая старые радиограммы из Центра. Новых давно не поступало, да и неоткуда было: на Лубянке с самого рождества располагался филиал гестапо. Однажды нацистское руководство предложило Штирлицу командировку в Москву, но он отказался, потому что не хотел встречаться с женой.

Рассчитывать было не на кого, борьба с фашизмом продолжалась в автономном режиме. Ближайшей целью Максима Максимовича было скорейшее получение звания бригаденфюрера: гадить нацизму было удобнее с самого верху.

Между тем победивший фатерлянд заполонили убийцы в белых халатах. Они уже залечили насмерть Геббельса, и, по слухам, подбирались к фюреру. Разоблачила их простая немецкая медсестра, но казнить убийц не успели, потому что весной 53-го Гитлер всё-таки умер - возможно, что и сам.

В бункере началась делёжка пирога - и Штирлиц понял, что его час настал. Летом того же года он организовал падение рейхсмаршала СС Гиммлера, за что и получил долгожданного бригаденфюрера с "вертушкой". (Гиммлер, как выяснилось сразу же после ареста, был завербован британской разведкой ещё во времена Веймарской республики. Шпиона, тридцать лет притворявшегося видным нацистом, без лишних формальностей расстреляли в военной комендатуре Берлина.)

Следующей операцией Штирлица стало постепенное сближение с контр-адмиралом Деницем, в результате чего на ХХ съезде НСДАП тот выступил с докладом о мерах по преодолению последствий культа личности Адольфа Гитлера (Шикльгрубера). Предполагалось, что доклад будет закрытым, но Штирлиц с удовольствием организовал утечку в низовые партийные организации.

Из венцев он долго мог терпеть только Моцарта.

Летом пятьдесят седьмого стараниями Максима Максимовича антипартийная группировка в составе - Мюллер, Кейтель, Роммель и примкнувший к ним Риббентроп - была осуждена на пленуме НСДАП. Мюллер вылетел на пенсию - и аж до середины восьмидесятых развлекался тем, что пугал берлинцев, гуляя по бульварам без охраны.

Следует заметить, что всю эту антипартийную группировку сам Штирлиц и придумал.

На время берлинского фестиваля молодёжи и студентов 1958 года он уехал в Альпы покататься на лыжах - от стихов молодых поэтов на Александрплац его мутило. Из поэтов Штирлиц любил Рильке, но никому этого не говорил: давно растерзанный в клочья нацистской критикой, Райнер-Мария в своё время вынужден был даже отказаться от Нобелевской премии.

О планах гестапо по смещению Деница Штирлиц знал давно, но Октябрьский 1964 года Пленум ЦК НСДАП застал его врасплох. Предложение группы старых арийцев повесить волюнтариста на фортепианной струне не собрало большинства - опальному борцу с пидарасами дали пенсионную дачу под Берлином, но зятя его из "Фелькишер беобахтер" всё-таки попёрли.

О новом лидере нации было известно, что начинал он секретарём у Бормана, и покойному фюреру однажды понравилась его выправка. Шевеля огромными бровями, он начал закручивать гайки и возвращать страну к исконным ценностям национал-социализма.

Через четыре года танки Германии и её союзников по Варшавскому договору вошли в Прагу, где, не посоветовавшись с Берлином, чехи пытались построить себе национал-социализм с человеческим лицом.

Для дальнейшей борьбы с нацизмом Штирлицу пришлось применить тактику китайского председателя Мао: "чем хуже, тем лучше".

Сам Мао уже двадцать лет скрывался от японцев на Тайване.

Для причинения империи серьёзного урона нужен был соответствующий пост - и, собрав все силы для решающего карьерного броска, полковник Исаев пустился во все тяжкие.

Он охотился с Герингом на кабанов в берлинском зоопарке, пьянствовал в помещении рейхсканцелярии с Кальтенбрунером, расхищал вместе с Борманом партийную кассу и неоднократно участвовал в свальном грехе с министром культуры Марикой Рокк - и в семьдесят первом стал, наконец, членом Политбюро ЦК НСДАП.

Мало кто из знавших штандантерфюрера в молодые годы узнал бы его теперь: у Штирлица появился блудливый взгляд, мешки под глазами и сильное африкативное "г" в слове "геноссе". Зато теперь он имел возможность впрямую влиять на политику третьего рейха, что и делал, сколько хватало фантазии.

Начал Штирлиц с поворота Рейна и Одера, а продолжил тем, что бросил весь гитлерюгенд на строительство узкоколейки Бордо - Сыктывкар.

Поддержка всех родоплеменных африканских режимов, с одновременным развёртывание ракет вдоль Уральского хребта и усиление борьбы с рок-музыкой удачно совпали с появлением в Мюнхене карточек на пиво и баварские сосиски. "Фольксвагены" уже давно продавались только по записи.

В целом, итогами десятилетия Штирлиц был доволен. В фатерлянде ещё оставалось несколько недоразваленных отраслей, но это было делом времени. "Теперь главное - Иран", - думал Штирлиц, складывая на столе спичечных зверюшек.

Вооружённая поддержка шаха закончилась, как и было задумано, полной изоляцией Германии и бойкотом берлинской Олимпиады 1980-го года. По этому случаю немецкие атлеты взяли себе все медали, а физик Рунге, трижды герой национал-социалистического труда и лидер правозащитного движения, был сослан в закрытый город Дюссельдорф, откуда ещё пытался поддерживать забастовки на верфях рейхсвера в Гданьске, возглавляемые каким-то одержимым электриком.

Вскоре после Олимпиады бровастый Генсек ЦК НСДАП получил литературную премию имени Ницше и умер. Следом за ним (на том же посту) умерли: старинный приятель Штирлица, глава внешней разведки Вальтер Шелленберг (так и не сумевший навести в фатерлянде дисциплину) и тихий, совершенно никому не известный за пределами ЦК НСДАП, первый помощник лауреата премии Ницше. На всех трёх похоронах исполнялись "Кольца Нибелунгов", целиком.

В 1985 году в ошалевшей от Вагнера стране к власти пришёл, наконец, молодой, энергичный выходец из гитлерюгенда, давно чувствовавший необходимость коренных перемен в нацистском движении.

Для начала (разумеется, с подачи Штирлица) - он объявил войну шнапсу. Решение это дало поразительные результаты: уже через месяц на заводах Круппа было налажено нелегальное производство самогонных аппаратов. Когда самогонщиков начали судить, фатерлянд встал на дыбы, но до открытого бунта дело не дошло - и, вдохновлённый работоспособностью нового отца нации, Штирлиц сменил тактику.

Мало кто в Политбюро НСДАП догадывался, что именно Штирлицу принадлежала идея реформации нацистского государства, впоследствии вошедшее в историю под термином "перестройкиш". А простые немцы вообще ничего не понимали: просто в одно прекрасное утро обнаружилось, что все герои фатерлянда - не потомки Зигфрида, а дерьмо собачье. В дни выхода свежего номера "Нойес лебен" под окнами редакции стали собираться возбуждённые строители третьего рейха. Они поголовно поносили фюреров и спорили о прусской идее.

Германия превратилась в библиотеку. Тиражи подскочили к миллиону; секретарши в районных отделах НСДАП взахлёб, чуть не в открытую читали Ремарка, в Союзе Писателей Третьего Рейха шли консультации по поводу полного собрания сочинений Генриха Гейне.

Пока консультации шли, собрание вышло в Верхней Саксонии стотысячным тиражом.

Мюллер тихой сапой переправил за океан рукопись своих мемуаров о жутком прошлом гестапо и ездил туда читать лекции.

В мае восемьдесят седьмого в Берлине, в доме культуры имени Геринга, состоялся вечер Фасбиндера. Пока в Политбюро обсуждали размеры карательной акции, лидер нации посетил спектакль "Карьера Артура Уи" и произнёс несколько прочувствованных слов об ужасах гитлеризма. Эти слова особенно тронули диссидентов, до сих пор продолжавших сидеть за распространение пьесы Брехта в самиздате.

Диверсии в области идеологии Штирлиц продолжал подпирать расколом в партийных рядах. В октябре 1987-го, непосредственно перед заседанием Политбюро ЦК НСДАП, он в очередной раз ударил бутылкой по голове Холтоффа, возглавлявшего в то время берлинскую партийную организацию. Находясь в этом состоянии, Холтофф произнёс яркую речь против привилегий, за которую был немедленно исключён из Политбюро, - и стал народным арийским любимцем.

Борец со шнапсом, вдохновляемый Штирлицем, докатился до того, что признал перегибы в работе Освенцима и личным звонком вернул из закрытого города Дюссельдорфа опального физика Рунге. Вывод рейхсвера из Ирана окончательно превратил борца со шнапсом в идола западной демократии, которой с начала пятидесятых снились немецкие ядерные подлодки, всплывающие в дельте Миссисипи.

В 1989-м Штирлиц осуществил операцию "Выборы в рейхстаг". Из пятисот депутатских мест целых пятнадцать удалось отдать нечленам НСДАП, протащить в высший законодательный орган Третьего Рейха двух евреев и организовать прямые трансляции на всю Германию.

До последнего момента нацистская верхушка была уверена, что играет с проклятым Западом тонкую двойную игру, но депутаты рейхстага, трижды проинструктированные, проверенные члены партии, истинные арийцы с характерами нордическими, выдержанными, в прошлом беспощадные к врагам рейха, оказавшись в прямом эфире, понесли родное нацистское государство по таким кочкам, что испугались даже евреи.

Сразу после съезда от партии отделилась партийная ячейка земли Баден-Вюртенберг, а в норвежских школах явочным порядком перестали преподавать немецкий язык. Затем, среди бела дня, кто-то снял флаг со свастикой с Эйфелевой башни.

Подразделения рейхсвера, направленные остановить войну между Чешским и Словацким протекторатами из-за Моравии, были обстреляны с обеих сторон, и больше рейх уже ни во что не вмешивался.

Наконец, толпы славянской молодёжи снесли Уральский хребет, и Западная Россия, никого не спросившись, объединилась с Восточной.

Штирлиц узнавал обо всём этом из закрытых сводок. Ему уже не надо было ничего делать: тысячелетний рейх разваливался в автономном режиме. Собственно, никакого рейха уже не было: "Дойчебанк" давал за марку полцента, гестапо окончательно перешло на рэкет, а какие-то умельцы втихую акционировали имущество гитлерюгенда...

Юный резерв партии давно торговал чизбургерами в "Макдональдсе" и вместо Вагнера тащился от группы "Queen". Деморализованные войска вермахта под всеобщее улюлюканье покидали Варшаву и Москву...

Летом девяносто первого группа патриотов, находясь в отчаянии перед грядущим подписанием Юнион-договора, изолировала борца со шнапсом в его резиденции на Чёрном море и, собравши пресс-конференцию, объявила всё, что случилось в фатерлянде после восемьдесят шестого года, недействительным. При этом руки у патриотов тряслись.

Ранним августовским утром Штирлиц приехал к Холтоффу и, растолкав, объяснил тому, что - пора. Попросив Штирлица покрепче ударить себя бутылкой по голове, Холтофф вышел в прямой эфир и позвал берлинцев на баррикады.

Через пару дней с площадей, подцепив тросами за шеи, уже снимали изваяния фюрера и его партийных товарищей, а свободолюбивый немецкий народ, во главе с активистами гестапо, рвал свастики и громил сейфы в здании ЦК НСДАП. Разгромив сейфы, демократы с немецкой аккуратностью жгли документы...

Вернувшийся с Чёрного моря борец со шнапсом рейха уже не застал.

...Полковник Исаев сидел в своём любимом кабачке "Элефант", накачиваясь импортным пивом (своего в Германии давно не было). Задание, которое он поставил сам себе полвека назад, было выполнено с блеском - нацистское государство лежало в руинах. И только одно мучило старенького Максима Максимовича: он никак не мог вспомнить - где мог раньше видеть лицо лидера либерально-демократической партии фатерлянда, этого болтливого борца за новую Германию, вынырнувшего вдруг из ниоткуда и мигом взлетевшего в политическую элиту страны (взлетевшего, поговаривали, на деньги Бормана).

Он вспомнил это по дороге домой - и вспомнив, остановил машину, и долго потом сосал валидол.

Лицо борца с гитлеризмом было лицом провокатора Клауса, агента четвёртого управления РСХА, собственноручно застреленного Штирлицем под Берлином полвека назад. Клаус, как оказалось, не только выжил, но ничуть не постарел, а только раздобрел на спонсорских харчах - и теперь, не вылезая из телевизоров, уверенно вёл фатерлянд к новой жизни.

Штирлиц выключил зажигание и заплакал тяжёлыми стариковскими слезами.

А вскоре с кумачом наперевес и с обещаньем дарового супа ГКЧП ЦК КПСС устроил нам Форос и врезал дуба. Пока ж пускал чернила осьминог и пучился Указом напоследок, эпоха завершалась под шумок (эпоха - под шуршание балеток!) - и трижды Зигфрид выручил Одетту, и столько ж раз наказан был порок!..


Комсомольское ретро


КОМСОМОЛЬСКОЕ РЕТРО

КОМСОРГ. Васин, ответьте: почему вы мечтаете стать членом Всесоюзного Ленинского Коммунистического Союза Молодёжи?
ВАСИН. Чё?
КОМСОРГ. Ну, вы, Васин, наверное, хотите быть в первых рядах строителей коммунизма?
ВАСИН. Ну, ёптыть!
КОМСОРГ. Тогда скажите нам, Васин: сколько орденов у комосмола?
ВАСИН. Чё?
КОМСОРГ. Я спрашиваю: Васин, вы знаете, что у комсомола шесть орденов?
ВАСИН. Ну, ёптыть!
КОМСОРГ. Мы надеемся, Васин, что вы будете активным комсомольцем.
ВАСИН. Чё???
КОМСОРГ. Ну, ёптыть, Васин - билет возьмёшь в соседней комнате!

Занавес


Культурные люди

КУЛЬТУРНЫЕ ЛЮДИ

Памяти Михаила Зощенко

Народ теперь не тот, что при коммунистах. Он из мрака, можно сказать, вышел. Культурный уровень у него теперь другой, и сознание, об чём говорить, сильно изменилось. Примером чему следующая поучительная история.

Как-то под Рождество - а может, не под Рождество, а на День Конституции, дьявол его знает! - в общем, как-то зимой пошел я по надобности в "Металлоремонт". У меня ключи потерялись, вот я и хотел других наделать, чтобы больше в дверь не колотиться. Соседи у нас нервные стали в процессе реформ, в наружную дверь замок засобачили и запирают. Боятся людей. Зимой с мусорным ведром в одной рубашке на минутку выскочишь - и прыгаешь потом на холодке, как блоха какая-нибудь, пока не сжалятся.

Прямо сказать, плохо без ключей. Ну я и выпросил у соседа. Он сказал: я хотя и опасаюсь давать вам свой ключ, потому что человек вы довольно ненадёжный, но на полдня - нате.

А в "Металлоремонте" сидит в будке бодрый гражданин с напильником. Давайте, говорит, вашу железку, я её сейчас в два счета. И правда, очень скоро высовывает он мне через своё окошечко совершенно готовые ключи. Пользуйтесь, говорит, на здоровье, гражданин, по "полштуки" с вас за железку, заходите ещё.

Расплатился я и пошел в мечтательном настроении домой. Я мечтал, как буду теперь ведро выносить и на соседей плевать. Так, знаете, размечтался, чуть под трамвай не зашёл. Дело нехитрое.

Дома, конечно, начал ключи проверять. И вижу вот какой парадокс: ключи совсем не подходят! Причём не то, чтобы один какой-нибудь, а все не влазят. Такой нетипичный случай.

Я, натурально, обиделся. Всё-таки не коммунистический режим, чтобы ключи в замки не влазили. Всё-таки пятый год, не говоря худого слова, к рынку переходим. Эдак, по полштуки за железку - все деньги кончатся. И после обеда направился я снова в "Металлоремонт" с мыслью, значит, начистить кому следует рыло.

И вижу: у двери ларька топчется довольно бодрый субьект в ватничке - не тот, что с утра, но тоже, надо сказать, очень отзывчивый мужчина. Он, как возле своей личности меня обнаружил, сразу улыбнулся и говорит: я, говорит, вижу, милый вы мой человек, что у вас есть ко мне дело, так вы, пожалуйста, не стесняйтесь, выкладывайте всё начистоту!

Я говорю: мне скрывать нечего! И всё ему в подробных красках рассказал. Мастер рассмеялся на мой рассказ довольно добродушно и говорит: это сменщик! Он при коммунистическом режиме рос, и у него руки несколько косо приставлены, а вообще человек он хороший, вы уж не обижайтесь на него, пожалуйста. Не огорчайте мою ранимую душу.

Я говорю: мне обижаться без пользы, мне ключи нужны. Он мне на это отвечает: ключи ваши я исправлю, конечно, бесплатно. Открывает дверь и рукой дружелюбно мотает взад-вперед: милости, говорит, прошу, заходите, а то ещё отморозите чего-нибудь по случаю.

Тут я, признаться, несколько остолбенел. Видно, за долгое время советской власти отвык от человеческого обхождения. А он всё стоит и рукой мотает: дескать, без вас не войду, даже не просите!

И вот влажу я в его ларёк целиком - а там неприхотливая такая, но в общем приспособленная для жизни обстановочка: точила всякие, напильники, а по стенкам календари с голыми мамзелями для уюта. И от электроприбора тепло, братцы мои, как в бане!

Меня, натурально, от всего этого сразу разморило, а мастер говорит: да что же вы стоите посредине помещения, голубчик, садитесь на мягкий стул! А я, говорит, тем временем совершенно бесплатно исправлю ошибку моего сменщика и сделаю вам хорошие дубликаты, чтобы вы больше никогда не мёрзли!

От такого внимания к себе я, конечно, теряю дар русской речи. А мастер скромно надевает свой синий трудящийся халат и начинает, эдак, нежно вжикать своим инструментом по моим железкам.

Сейчас, говорит, я вас обслужу, можно сказать, как человека. А на сменщика, говорит, не обижайтесь! И слово за слово, заводит тонкий разговор. Дескать, ещё Чаадаев предупреждал насчёт ключей, что с первого раза не сделают, потому что не Европа. Вжик. И Елена Блавацкая, говорит, предупреждала. Вжик-вжик. И Рерих. И через полчаса такого разговора я, братцы мои, немею окончательно, чувствуя полную свою интеллигентскую несостоятельность рядом с познаниями этого трудящегося с его простым инструментом. И начинаю потихоньку думать про себя, что раз такое дело, надо всё-таки доплатить, а то получается нехорошо. Блавацкой не читал, а припёрся, как дурак, со своими железками к просвещённому человеку. И поддержать культурный разговор нечем - сиди да разевай рот, будто окунь какой-нибудь.

А мастер тем временем открывает уже совершенно небывалые горизонты образования, и при этом не торопясь, с большим гражданским достоинством, вжикает по железке инструментом. И в процессе его речи за окошком становится темно, потому что зима.

А мне ещё до дому пёхать.

А перебивать неловко. Всё-таки культурные люди...

И вот, можете себе представить, спрашивает он меня, что я, например, думаю насчёт воззрений философа Фёдорова по поводу спасения мира через воскрешение умерших - а я, братцы мои, сижу уже буквально весь потный и думаю исключительно насчёт того, чтобы самому из его ларька живым на свободу высунуться.

И когда он, наконец, протягивает мне ключи, я просто-таки чуть не плачу. Спасибо вам, говорю, огромное. Ну что вы, отвечает, это вы, как клиент, извините нас за причинённое беспокойство. И виновато наклоняет свою умную голову, и ногой шаркает со страшной интеллигентностью. Я спрашиваю: может быть, возьмёте немного денег? Тут он даже руками на меня замахал.

Тогда я говорю ему: можно ли для интересу узнать, как вас зовут? Он весь запунцовел и отвечает: Степан. Я говорю: вот за такими, как вы, Степан, будущее нашей многострадальной страны. Он скромно, эдак, потупился и тихо так отвечает: я знаю.

Я тогда на всякий случай спрашиваю ещё раз: может, всё-таки возьмете денег, Степан? Тут он совсем уж сильно потупился и говорит: ну хорошо. Я возьму деньги, чтобы вас не обидеть... Строго по прейскуранту. По семьсот за железку.

Я, конечно, удивился. Как, говорю, семьсот? Утром пятьсот было! Он говорит: так то ж утром... И довольно тяжело вздыхает, явно горюя о трудностях на пути реформ.

Я отдал ему деньги и, ласково попрощавшись за руку, заторопился домой.

Я шёл, размышляя о высоких свойствах человеческой души. О том, какие образованные люди трудятся у нас теперь в неприметных ларьках у метро, своим примером создавая новые, культурные отношения между клиентом и работником сервиса...

Вот только дверь опять не открывалась. То есть буквально ни одним ключом, даже соседским. Я думаю, этот Степан ненароком перепилил его, когда про Рериха рассказывал.

Ну, рерих рерихом, а сосед мне потом по рылу сьездил два раза при свидетелях.

Вы, конечно, спросите, граждане, в чём мораль данного произведения? Против чего направлено жало этой художественной сатиры?

Жало, положим, направлено против темноты и бескультурья. А мораль такая, что народ стал гораздо грамотнее. Не то, что при коммунистах. При коммунистах, небось, ему, Степану этому, выдали бы по фунту перцу и за Рериха, и за Блавацкую... За воскрешение мёртвых, допустим, вообще бы из Москвы уехал к чертям собачьим.

А теперь - философствуй совершенно свободно!

И очень даже просто.


Лужа (жизнеописание города Почесалова от царя Алексея Михайловича до наших дней)

ЛУЖА

Жизнеописание города Почесалова

от царя Алексея Михайловича до наших дней

Геннадию Хазанову

В городе Почесалове достопримечательностей было три: церковь Пресвятой богородицы девы Марии, камвольно-прядильный комбинат имени Рамона Меркадера и лужа на центральной площади.

История первых двух достопримечательностей более или менее ясна. Церковь, построенная при Алексее Михайловиче, была перестроена при Анне Иоанновне, разграблена при Владимире Ильиче и взорвана при Иосифе Виссарионовиче. После этого, ввиду временной (со времён татаро-монгольского ига) нетрудоспособности почесаловского населения, развалины церкви так и пролежали до Никиты Сергеевича, при котором их начали, наконец, использовать под овощехранилище.

Вторая достопримечательность, камвольно-прядильный комбинат имени Рамона Меркадера, построен был после войны и с тех пор бесперебойно выпускал ледорубы на экспорт, соревнуясь за переходящее знамя с кондитерской фабрикой имени Чойбалсана, выпускавшей что-то до такой степени сладкое, что работавших там наружу вообще не выпускали.

Что же до третьей достопримечательности - большой, в полтора гектара, лужи посреди города, - то разобраться в истории этого вопроса гораздо сложнее: никаких документов относительно времени и обстоятельств её появления в почесаловских архивах не сохранилось. Да и в областном центре, в городе Глупове, тоже не нашлось их. Надо заметить, что демократы, в новейшие времена пришедшие к почесаловскому кормилу, неоднократно и с самым загадочным видом кивали на опечатанные комнаты в местном отделении КГБ - но уж давно побиты стекла в КГБ, уже, посрывав печати, энтузиасты гласности повытаскивали из ихних сейфов всё до последнего стакана, - а света на тайну почесаловской лужи не пролилось и оттуда.

Вроде как всегда она была. По крайней мере, почётный старожил города Самсон Цырлов, про год рождения которого спорят местные краеведы (сам Самсон Игнатьич отморозил мозги в Альпах в итальянскую кампанию 1799 года), - так вот, этот самый дедушка утверждает, что ишо в мирное время, до итальянской, то есть, кампании, лужа была. Ещё указ вроде читали царицы Екатерины Алексеевны: осушить ту лужу, не позорить ея перед Волтером - и даже прислали из столицы на сей предмет капитан-исправника, и песка свезли на подводах со всей России, но тут пронёсся по Почесалову слух, что в Петербург, проездом от ливонцев к китайцам, нагрянул какой-то маг, превращающий различные субстанции в золото и съестное, - и песка не стало. И даже не воровал его никто, а просто: вышел утром капитан-исправник на площадь - стоят подводы, нагнулся сапог подтянуть, голову поднял - ни подвод, ни песку; опять голову нагнул - и сапог нету.

Впечатление было столь сильным, что капитан-исправник, до того не бравший в рот, немедленно напился в лёжку, а потом, опохмелившись, пошёл всё это искать. Но мужики, глядя честными глазами, разводили честными руками, и умер капитан-исправник здесь же, в Почесалове, в опале и белой горячке, под плеск разливающейся лужи, в царствование уже Павла Петровича.

При этом Павле Петровиче жизнь почесаловцев сильно упорядочилась: к Пасхе прислал он с нарочным приказ: устроить на центральной площади плац и, от заутрени до обеда, ходить по оному на прусский манер, под флейту.

Эта весть повергла почесаловцев в уныние, и ближе к полудню они начали стекаться к площади. На месте будущего плаца, широко разлившись, плескалась лужа.

- М-да... - сказал один почесаловец, почесав в затылке. - Да ещё под флейту...

- А при Катьке-то - поменьше была, - заметил насчёт лужи другой.

Постояли они, поплевали в лужу, да и разошлись по домам. Европейскому уму этого не понять, но была у них такая чисто почесаловская мысль, что начальственное распоряжение, по местному обычаю, рассосётся само собой. Однако же, само собой не рассосалось, и через неделю весенний ветерок пронёс по городу слово "гауптвахта". Что означало сие, никто толком сказать не мог, но звучало слово так не по-русски, что население, взяв вёдра, пошло на всякий случай лужу вычёрпывать.

Встав в цепочку, почесаловцы принялись за работу, в чём сильно преуспели - по подсчётам местного дьяка, вёдер ими было перетаскано до восьми сотен с лишком, однако лужи всё не убывало. Ближе к вечеру почесаловцы сели перекурить, а один шебутной некурящий, интересу ради, пошёл вдоль цепочки, по которой передавали ведра, и обнаружил, что кончается она аккурат у другого конца лужи. Когда он сообщил об этом курящим, его начали бить, а прибив, разошлись по-тихому, с Богом, по домам.

В столицу же было послано с фельдъегерем донесение о наводнении, затопившем свежепостроенный плац вместе с ходившими по оному на прусский манер селянами.

Однако же прочесть этого Павлу Петровичу не довелось, потому что по дороге к Санкт-Петербургу фельдъегерь заблудился и нашел столицу не сразу, а только ранней весной 1801-го.

Первое, что увидел фельдъегерь, войдя в Михайловский замок, была красная рожа гусара Зубова. Гусар молча подошёл к нему, взяв за грудки, приподнял над паркетом и, рассмотрев, спросил:

- Чё надо?

- Донесение к императору, - просипел фельдъегерь.

- Пиздец твоему императору, - доверительно сообщил ему гусар Зубов, и фельдъегер с чувством исполненного долга побрёл обратно в Почесалов.

При новом государе вопрос о луже временно потерял актуальность: государь воевал, и ему было ни до чего. А самим почесаловцам она - ну не то чтобы совсем не мешала, а так... привыкли. К тому же рельеф дна оказался совсем простой; даже малые дети знали: здесь по щиколотку, тут по колено, там вообще дна нет. Ну и гуляли себе на здоровье. А вот французы недоглядели: идючи через Почесалов на Москву, потеряли эскадрон кирасир, до того без потерь прошедших Аустерлиц и Ватерлоо. Только булькнуло сзади.

Позже, когда здешние сперанские затеяли осушить, наконец, лужу и соорудить на её месте нечто по примеру Елисейских полей, местные патриоты вышли к луже с хоругвями и песнопением - и отстояли святое для всех россиян место. При этом часто поминался Иван Сусанин с его топографическими фокусами.

В общем, ни черта у сперанских не вышло: Елисейские поля так и остались в Париже, а лужа - в Почесалове. Ну а уж потом пошло-поехало. Сперанские подались в декабристы, нашумели так, что проснулся Герцен - и почесаловцы, поочередно молясь, читая по слогам "Капитал" и взрывая должностных лиц бомбами-самоделками, даже думать забыли о луже. Только регулярно плевали в неё, проходя то в церковь, то на маёвку.

Лишь изредка какой-нибудь нетрезвый почесаловец, зайдя по грудь там, где безнаказанно бегал ребёнком, начинал кричать в ночи леденящим душу голосом. Эти звуки отрывали его земляков от "Капитала" и борща с гусятиной; они внимательно прислушивались к затихающему в ненастной тьме крику и затем философски замечали:

- Вона как.

И кто-нибудь обязательно добавлял насчёт лужи:

- А при Николай Палыче - меньше была...

Наконец, изведя администрацию терактами, почесаловцы дожили до того светлого дня, когда на край лужи с жутким тарахтением въехала бронемашина, и какой-то человечек в кожанке, совершенно никому здесь не известный, взобравшись на броню и пальнув из маузера в Большую Медведицу, объявил о начале с сей же минуты новой жизни, а с 23 часов - комендантского часа. В связи с чем предложил всем трудоспособным в возрасте от 15 до 75 лет явиться завтра в шесть утра для засыпки позорной лужи и построения на её месте мемориала Сен-Жюсту.

- А это что за хрен такой? - поинтересовался из толпы один недоверчивый почесаловец - и был человечком немедленно пристрелен из маузера. Тут почесаловцы поняли сразу две вещи: первое - что Сен-Жюст никакой не хрен, а второе - что с человечком шутки плохи. Поэтому той же ночью его потихоньку связали и утопили в луже вместе с маузером и броневиком.

Тут началось такое, чего почесаловцы не видали отродясь. Белые и красные принялись по очереди отбивать друг у дружки город и, войдя в него, методично уничтожать население (которое, по мере силы-возможности, топило и тех, и других). Причём процедура утопления становилась для топимых всё более мучительной, потому что каждый раз перед вынужденным уходом из города, и белые, и красные, назло врагу, поэскадронно, совместно с лошадьми, в лужу мочились.

Вышло так, что последними из города ушли белые, поэтому историческая ответственность за запах осталась на них, о чём до последнего времени знал в Почесалове каждый пионер. Уже в 89-м побывал здесь напоследок один член политбюро. Два дня морщился, а потом не выдержал, спросил: да что же это у вас, товарищи, за запах такой? А ему в ответ хором: да белые в девятнадцатом нассали, Кузьма Егорыч! А-а, сказал, ну это другое дело...

Но это всё потом было, а тогда понаехало товарищей во френчах - и поставили они возле лужи памятник первому утопленнику за дело рабочих и крестьян, и порешили в его честь строить в Почесалове канал - от лужи прямиком к Северному Ледовитому океану.

Почесаловцы хотели было спросить: зачем им канал до Северного Ледовитого океана? - но вовремя вспомнили про Сен-Жюста и ничего спрашивать не стали. Утопить же разом всех товарищей во френчах не представилось возможным, потому что первым делом те провели по земле черту, объявили её генеральной линией и, выстроив почесаловцев в затылок, сообщили им, что шаг вправо, шаг влево - считается побег.

Канал почесаловцы строили ровно тридцать лет и три года. А когда почти уж прорыли его, то оказалось: проектировал всё это скрытый уклонист и направление, скотина, дал неверное, и всё это время копали не на север, а на восток, к совсем другому океану.

- А вы о чём думали? - сурово спросило у почесаловцев начальство.

- А вот мы и думали: чего это солнце на севере встаёт? - ответили почесаловцы.

Так что бросили канал копать, начали закапывать - причём для пущей государственности закопали туда и самих строителей. Закопали, послали телеграмму товарищу Сталину и сели на берегу лужи ордена ждать. Но вместо ордена пришло им из Москвы сообщение, что они вместе со всем советским народом наконец-то осиротели, и можно немного расслабиться.

А вскоре приехал в Почесалов из района новый руководитель и сказал: теперь, когда мы этого усатого бандита похоронили, буквально никто не мешает нам эту поганую лужу закопать. А то, сказал, её уже из космоса видно. Давайте, говорит, навалимся на эту гадость всем миром! Услышав знакомые нотки, почесаловцы тревожно на говорящего посмотрели, но ни маузера, ни кожанки не увидели: шляпа да пиджак на косоворотку. Незнакомых слов человек не произносил, и вообще, был прост собою, будто и не начальник он им, а так... дядя по кузькиной матери. Детишек на трибуну взял: видите, сказал, этих мальцов? Если не потонут они в вашей вонючей луже, то будут жить при коммунизме.

- Не может быть! - не поверили почесаловцы.

- Сукой буду! - ответил начальник. В "Чайку" сел, шофер на газ нажал - волной квартал смыло.

А почесаловцы так обрадовались нарисованной перспективе, что тут же пошли писать транспарант "Здравствуй, коммунизм!" - чем и пробавлялись до осени. Осенью лужу заштормило, и аккурат к ноябрьским пришла из Москвы телеграмма: доложить об осушении ко дню Конституции.

Встревоженные такой злопамятностью, почесаловцы навели справки, и по справкам оказалось: новый руководитель, хоть с виду прост, но в гневе страшен, и уже не одну трибуну башмаком расколотил. Струхнули тогда почесаловцы, да и обсадили лужу по периметру, от греха подальше, кукурузой, чтоб с какой стороны не зайди - всё царица полей! А чтобы из космоса её тоже не видать было, послали трёх совхозных умельцев на Байконур. Те вынули из ракеты какую-то штуковину - из космоса вообще ни хрена видно не стало!

А умельцы, вернувшись, месяцев ещё пять пропивали какой-то рычажок. Иногда, особенно крепко взяв на грудь, они выходили покурить к луже и, поплёвывая в неё, мрачно примечали:

- При Сталине-то поменьше была...

Потом уже обнаружилось: этот новый руководитель - фантазёр был, перегибщик и волюнтарист, из-за него-то как раз ничего и не получалось! А уж как коллективное руководство началось - тут и дураку стало ясно, что луже конец. Да и куда ж ей стало деться, если целый насос в Почесалов привезли, у немцев-реваншистов на нефтепровод и трёх диссидентов выменянный! Валютная штучка! Привезли тот насос на берег лужи, оркестр туш сыграл, начальник красную ленточку перерезал, пионеры горшочек с кактусом ему подарили, начальник шляпу снял, брови расправил, рукой махнул: давай, мол! - да и высморкался. А высморкался, смотрит: насоса-то и нет.

И все, кто там стояли, то же самое видят. Нет насоса!

Оркестр есть, транспарант есть, пионеров вообще девать некуда, а валютная штучка - как во сне привиделась...

Ну, разумеется, искали её потом по всей области с собаками, посадили под это дело двух баптистов, трёх юристов и четырёх сионистов; прокурор орден Ленина получил. А лужа так и пролежала, воняя, посреди города до самой перестройки.

И настолько она к тому времени почесаловцам надоела, просто невозможно сказать! Поэтому нет ничего удивительного, что с первыми лучами гласности почесаловское общество пробудилось, встрепенулось - и понесло местное начальство по таким кочкам, что отбило всякую охоту к сидению. Начальство стало ездить, встречаться с народом и искать возле лужи консенсусы. А народ, как почувствовал, что наверху слабину дали, так словно с цепи сорвался - вынь ему да положь к завтрему, чего со времён Ивана Калиты недодано!

Сначала, на пробу, в газетах, а потом раздухарились, начали в лужу начальство окунать и по местному телевидению это показывать. А уж райком почесаловский, собственными языками вылизанный, измазали всем, что только под руку попало, - а надо сказать, что под руку в Почесалове отродясь ничего приличного не попадало, город с незапамятных времён по колено в дерьме лежал.

Памятник первому утопленнику за дело рабочих и крестьян снесли, а на цоколь начали забираться все, кому не лень, и речи говорить. А на третий день один такое сказал, столько за один раз счастья всем посулил, что его сразу выбрали городским головой. У некоторой части почесаловцев само название должности вызвало обиду: выходило, что они тоже какая-нибудь часть тела... - но их уговорили.

А уж как выбрали голову, сразу свободы произошло - ешь не хочу! Народ в Почесалове отродясь толком не работал, а тут и на службу приходить перестали - по целым дням вокруг лужи ходят с плакатом рукодельным "Хочим жить лучше!", да коммунистов, если под руку попадутся, топят. А рядом кришнаиты танцуют, кооператоры желающих на водных лыжах по луже катают, книжки по тайваньскому сексу продают. Да что секс! Социал-демократическое движение в Почесалове образовалось, господами друг дружку называть начали. "Господа, - говорят, бывало, после хорошенького бриффинга, - кто облевал сортир? Нельзя же так, господа! Есть же лужа..."

И кстати, насчёт лужи сказано было новым руководством недвусмысленно: луже в обновлённом Почесалове места нет! И открыли, наконец, общественности глаза: оказывается, это совсем не белые во всём виноваты, а красные! Это они в девятнадцатом в лужу нассали! И скоро создано было первое предприятие совместное по осушению, почесаловско-нидерландское, "Авгий лимитед", и уже через два месяца результаты дало.

Генеральный директор с почесаловской стороны по телеку выступил: СП, сказал, заработало свои первые десять миллионов и приступает к реализации проекта. "Сколько?" - не поверил ушам ведущий. "Десять миллионов", - скромно повторил генеральный директор, и при выходе из студии был схвачен в сумерках полномочными представителями почесаловского народа - и сей же час утоплен.

В общем, он ещё легко отделался, потому что остальных всех посадили, а которых не успели посадить, те из Почесалова уехали и до конца жизни мучались без родины, которую без мата вспоминать не могли.

А почесаловцы, утопив мерзавца, заработавшего десять миллионов, обмыли это дело и зажили в своё удовольствие в полном равенстве. А поскольку работать было им западло, а сидеть совсем без дела тоскливо, то вскоре увлеклись они борьбой исполнительной и законодательной властей, благо телевизоры в Почесалове ещё работали.

Два года напролёт по ночам в ящик смотрели, но второй год уже в противогазах, потому что запах от лужи сделался совсем невыносимым...

А потом в магазинах кончилась еда.

Этому почесаловцы удивились так сильно, что перестали ходить на митинги и смотреть в ящик - а к зиме впали в спячку.

Пока они спали, им пришла из других городов продовольственная помощь, и её съели при разгрузке рабочие железнодорожной станции.

Почесаловцы спали.

Это может показаться странным - ведь не медведи же, прости Господи! Но это, во-первых, ещё как посмотреть, а во-вторых - за столько веков борьбы со стихийным бедствием этим, с лужей, столько было истрачено сил, столько похерено народной смекалки, которой славны меж других народов почесаловцы, что даже удивительно, как же это они раньше-то не заснули!

Чернели окна, белел под луной снег.

Иногда только от воя окрестных волков просыпался какой-нибудь особо чуткий гражданин, выходил на берег зловонной незамерзающей лужи, подступившей уже к самым домам, и, мочась в неё, бормотал, поёживаясь:

- При коммунистах-то - поменьше была...


Московский пейзаж


МОСКОВСКИЙ ПЕЙЗАЖ

Вот - очередь у посольства
В честь ихнего хлебосольства.

Рядом - менты,
Одеты в унты.
Справа - некто
Ведёт объекта.
Слева - Гиви
Торгует киви.

Тут же: старушка,
иконка да кружка,
Статная дама
с портретом Саддама,
Мигалка над ВАЗом,
детина под газом
И - в центре пейзажа -
я сам. Вэлком Раша!


Музыка в эфире

МУЗЫКА В ЭФИРЕ

Сэму Хейфицу

Лёня Фишман играл на трубе.

Он играл в мужском туалете родной школы, посреди девятой пятилетки, сидя на утыканном "бычками" подоконнике, прислонившись к раме тусклого окна.

На наглые джазовые синкопы сбегались к дверям туалета учительницы. Учительницы истерическими голосами звали учителя труда Степанова. Степанов отнимал у Фишмана трубу и отводил к директрисе - и полчаса потом Фишман кивал головой, осторожно вытряхивая директрисины слова из ушей, в которых продолжала звенеть, извиваться тугими солнечными изгибами мелодия.

"Дай слово, что я никогда больше не услышу этого твоего, как его?" - говорила директриса. - "Сент-Луи блюз", - говорил Фишман. - "Вот именно". - "Честное слово".

Назавтра из мужского туалета неслись звуки марша "Когда святые идут в рай". Лёня умел держать слово.

На третий день учитель труда Степанов, пришедший в туалет за трубой, увидел рядом с дудящим Фишманом Васю Кузякина из десятого "Б". Вася сидел на подоконнике и, одной рукой выстукивая по коленке, другой вызванивал вилкой по перевёрнутому стакану.

- Пу-дабту-да! - закрыв глаза, выдувал Фишман.

- Туду, туду, бзденьк! - отвечал Кузякин.

- Пу-дабту-да! - пела труба Фишмана.

- Туду, туду, бзденьк! - звенел стакан Кузякина.

- Пу-дабту-да!

- Бзденьк!

- Да!

- Бзденьк!

- Да!

- Бзденьк!

- Да!

- Бзденьк!

- Да-а!

- Туду, туду, бзденьк!

Не найдя, что на это ответить, Степанов захлебнулся слюной.

Из школы их выгоняли вдвоём. Фишман уносил трубу, а Кузякин - стакан и вилку.

У дверей для прощального напутствия музыкантов ждал учитель труда.

- Додуделись? - ядовито поинтересовался он. В ответ Лёня дунул учителю в ухо.

- Ты кончишь тюрьмой, Фишман! - крикнул ему в спину Степанов. Слово "Фишман" прозвучало почему-то ещё оскорбительнее, чем слово "тюрьма".

Учитель труда не угадал. С тюрьмы Фишман начал.

В тот же вечер тема "Когда святые идут в рай" неслась из подвала дома номер десять по Шестой Сантехнической улице.

Ни один из жильцов дома не позвонил в филармонию. В милицию позвонили семеро.

Приехавший наряд дал музыкантам минуту на сборы, предупредив, что в противном случае обломает им руки-ноги.

- Сила есть - ума не надо, - вздохнув, согласился Фишман.

В подтверждение этой нехитрой мысли, с фингалом под глазом, он сидел на привинченной лавочке в отделении милиции и отвечал на простые вопросы лейтенанта Зобова.

В домах сообщение о приводе было воспринято по-разному. Папа-Фишман позвонил в милицию и, представившись, осведомился, по какой причине был задержан вместе с товарищем его сын Леонид. Выслушав ответ, папа-Фишман уведомил начальника отделения, что задержание было противозаконным.

А мама-Кузякина молча отёрла о передник руку и влепила сыну по шее тяжёлой, влажной от готовки ладонью.

Удар этот благословил Васю на начало трудового пути - учеником парикмахера. Впрочем, трудиться на этом поприще Кузякину пришлось недолго, поэтому он так и не успел избавиться от дурной привычки барабанить клиенту пальцами по голове.

А по вечерам они устраивали себе Новый Орлеан в клубе санэпидемстанции, где Фишман подрядился мыть полы и поливать кадку с фикусом.

- Пу-дабту-да! - выдувал Фишман, закрыв глаза.

- Туду, туду, бзденьк! - отвечал Кузякин. На следующий день после разрыва, он торжественно вернул в буфет родной школы стакан и вилку, а взамен утянул из-под знамени совета дружины два пионерских барабана, а со двора - цинковый лист и ржавый чайник. Из всего этого Вася изготовил в клубе санэпидемстанции ударную установку - "ноу-хау"!

А рядом, по-хозяйски облапив инструмент и вдохновенно истекая потом, бумкал на контрабасе огромный толстяк по имени Додик. Додика Фишман откопал в музыкальном училище, где Додика пытались учить на виолончелиста, а он сопротивлялся.

Додику мешал смычок.

В антракте между пресловутым маршем и "Блюзом западной окраины" Фишман поливал фикус. Фикус рос хорошо - наверное, понимал толк в музыке. Потом Додик доставал термос, а Кузякин - яблоки и пирожки от мамы. Всё это съедал Фишман: от суток дудения в животе у него по всем законам физики образовывалась пустота.

В конце трапезы Лёня запускал огрызком в окно - в вечернюю тьму, где полжизни гремел костями о рассохшиеся доски стола учитель труда Степанов. Последние две недели он делал это под звуки фишмановской трубы, и, наконец, тема марша "Когда святые идут в рай" пробила то место в учительском черепе, под которым находился отдел мозга, заведующий идеологией. Степанов выскочил из-за доминошного стола и, руша кости, понесся в клуб.

Дверь в клуб была предусмотрительно закрыта на ножку стула - благодаря чему Фишман и Ко поимели возможность дважды исполнить учителю на бис марш "Когда святые идут в рай".

Свирепая правота обуяла Степанова. Тигром-людоедом залёг он в засаду у дверей клуба, но застарелая привычка отбирать у Фишмана трубу сыграла с ним злую шутку. Едва, выскочив из темноты, он вцепился в инструмент, как хорошо окрепший при контрабасе Додик молча стукнул его кулаком по голове.

Видимо, Степанову опять досталось по идеологическому участку мозга, потому что на следующее утро он накляузничал на всех троих чуть ли не в ЦК партии.

В то историческое время партия в стране была всего одна, но такая большая, что даже беспартийные не знали, куда от неё деться. Через неделю Фишман, Додик и Кузякин вылетели из клуба санэпидемстанции, как пули из нарезаного ствола...

С тех пор прошло три пятилетки и десять лет без руля и ветрил.

Теперь в бывшем клубе санэпидемстанции обитает казино со стриптизом - без фикуса, но под охраной. В школе, откуда выгнали Фишмана с Кузякиным, сняли портрет Брежнева, повесили портрет Горбачёва, а потом сняли и его. Лейтенант Зобов, оформлявший привод, стал майором Зобовым, а больше в его жизни ничего не произошло.

Вася Кузякин чинит телевизоры.

Он чистит пайки, разбирает блоки и заменяет кинескопы, а после работы смотрит футбол. Но когда вечером в далёком городе Париже, в концертном фраке выходит на сцену Лёня Фишман и поднимает к софитам сияющий раструб своей трубы:

- Пу-дабту-да!

Вася вскакивает среди ночи:

- Туду, туду, бзденьк!

- Кузякин, ты опять? - шёпотом кричит ему жена. - Таньку разбудишь!

- Да-да... - рассеянно отвечает Кузякин.

А в это время в Канаде среди бела дня оцепеневает у своей бензоколонки Додик, и клиенты бешено давят на клаксоны, призывая его перестать бумкать губами, открыть глаза и начать работать.

- Сволочь, - бормочет, проснувшись в Марьиной роще, пенсионер Степанов, - опять приснился.


Не надо шуметь!


НЕ НАДО ШУМЕТЬ!

ГАЛИЛЕЙ. Земля вертится! Земля вертится!
СОСЕД. Гражданин, вы чего шумите после одиннадцати?
ГАЛИЛЕЙ. Земля вертится.
СОСЕД. Ну допустим - и что?
ГАЛИЛЕЙ. Как что? Это же всё меняет!
СОСЕД. Это ничего не меняет. Не надо шуметь.
ГАЛИЛЕЙ. Я вам сейчас объясню. Вот вы, небось, думаете, что Земля стоит на месте?
СОСЕД. А хоть бы прохаживалась.
ГАЛИЛЕЙ. А она вертится!
СОСЕД. Кто вам сказал?
ГАЛИЛЕЙ. Я сам.
СОСЕД (после паузы). Знаете что, идите спать, уже поздно.
ГАЛИЛЕЙ. Хотите, я дам вам три рубля?
СОСЕД. Хочу.
ГАЛИЛЕЙ. Нате - только слушайте.
СОСЕД. Ну, короче.
ГАЛИЛЕЙ (волнуясь). Земля - вертится. Вот так и ещё вот так.
СОСЕД. Хозяин, за такое надо бы добавить.
ГАЛИЛЕЙ. Но у меня больше нет.
СОСЕД. Тогда извини. На три рубля ты уже давно показал.
ГАЛИЛЕЙ. Что же мне делать?
СОСЕД. Иди отдыхать, пока дают.
ГАЛИЛЕЙ. Но она же вертится!
СОСЕД. Ну что вы как маленький.
ГАЛИЛЕЙ. Вертится! Вертится! Вертится!
СОСЕД. Гражданин, предупреждаю последний раз: будете шуметь - позвоню в инквизицию.


Пластилиновое время

ПЛАСТИЛИНОВОЕ ВРЕМЯ

Памяти Владимира Вениаминовича Видревича

Он старенький очень. Сердце, правда, пошаливает, зато голова ясная: Ленина помнит, государей-императоров несколько, императрицу-матушку... Пугачёвский бунт - как вчера.

Тридцать уложений помнит, пять конституций, пятьсот шпицрутенов, сто сорок реформ, триста манифестов. Одних перестроек и обновлений - дюжины по две.

Народных чаяний, когда тыщу помнит, когда полторы. Самозванцев - как собак нерезаных. Патриотических подъёмов помнит немеряно - и чем все они кончились. Священных войн уйму, интернациональную помощь всю, как есть. Помню, говорит, идём мы с генералом Паскевичем полякам помогать, а в Праге - душманы...

Он так давно живёт, что времена слиплись: столпотворение какое-нибудь трупоносное вспоминать начнёт - и сам потом голову чешет, понять не может: по какому поводу его затоптать-то хотели? Невосстановимо. То ли Романов взошёл, то ли Джугашвили преставился... Туман.

Так и живёт в пластилиновом времени. Гитлера корсиканским чудовищем зовет: слава Богу, говорит, что зима была холодная... Засулич с Каплан путает, и кто именно был врач-вредитель - Бейлис или Дрейфус, определённо сказать не берётся.

С одним только предметом ясность: со светлым будущим. Всегда было. Хлеб-соль кончались, медикаменты с боеприпасами, а это - ни-ни! Как новый государь или Генсек - так сразу светлое будущее, а то и по нескольку штук зараз; чуть какое послабление - свет в конце туннеля; министров местами переставят - сильнейшие надежды... А на что именно? Налог с бороды отменят? Джаз разрешат? Туман.

Да и какая разница? Главное - что-то хорошее обещали, благодетели: с амвона, с мавзолея, из седла непосредственно... Бусурман ли сгинет? царство ли Божие настанет? мировой капитал исчезнет? сметана появится?.. Туман. Только крепнущая уверенность в завтрашнем дне, будь он неладен.

А уж самих благодетелей этих он помнит столько, что если всех собрать, в колонну построить да в Китай отправить - Китай ассимилировать можно! Начнёт, бывало, с Зимянина какого-нибудь начальство вспоминать - до Потёмкина-Таврического без остановок едет. Да и как различишь их? Лица у всех гладкие, государственные, в глазах дума судьбоносная, в руках кнутики с пряниками. Слиплись благодетели в одного - партийного, православного, за народ умереть готового прямо на руководящем посту. Бывало, как приснятся все разом: в бороде и с орденом Ленина на камзоле - так он проснётся и всю ночь кричит от счастья.

А уж как себя самого, раба Божиего, при них при всех вспомнит, в предвкушении акатуев мордовских да с ходынской конфетой во рту, так кричать перестаёт и в тишине до утра валидол расходует. А утром съезд продолжит свою работу, мужикам волю дадут, стрельцов казнят: в общем, что-нибудь опять хорошее для народа придумают.

Катится ком пластилиновый, катится...

А тут недавно по радио передали: новое поколение в большую политику приходит - так он их ждёт не дождётся!

На днях врачи его осмотрели, говорят: положение серьёзное, но ещё лет двести-триста протянет. Так что вы, ребятки, давайте шустрее с реформами, ветер вам в парус!

Пусть дедушка на новую Россию полюбуется напоследок.


Порядок слов

ПОРЯДОК СЛОВ

Мальчик, скажи слово "духовность". Ах ты, Господи, получилось! С первого раза, надо же. Какой талантливый мальчик! Теперь "нравственность" скажи. Только не лыбься. С чувством так - "нра-авственность". И башкой покачай. Почему больной? Просто сокрушаешься. Упала, мол. Вот, умница.

Теперь скажи: "патриотизм". Только башкой мотать перестань. Не надо стесняться, громче скажи! Это такое слово - кто его громче скажет, тот и молодец! Теперь сурово так вокруг посмотри: кто тут не патриот? подать сюда... Желваки пошли! Суровее взгляд! Теперь: "Россия..." Длиннее, на выдохе - "Росси-ия"! И сразу слезу давай, скупую давай!.. Потому что страдаешь, не задавай глупых вопросов! Дайте ему водки и глицерину! Пошла слеза? Теперь - "вера". Просветлённее, сука, - "вера"! Вот! Теперь пальчики в горсточку - и шуруй, эдак, накрест! Я тебе потом объясню, зачем, ты делай пока! Нет, три пальца нужно. А это пять. Ты что, считать не умеешь? А писать? Где тебя учили, мальчик? Сам? Отлично. Голова лёгкой должна быть. Чем меньше знаний, тем крепче убеждения. Слова учи, слова, большое будущее ломится.

Вырастешь - запустим в электорат, сделаем духовным лидером нации. Да кто её спрашивает? Дурачок ты ещё всё-таки...

Ну, давай ещё разик с самого начала, мальчик, от печки. Скажи слово "духовность"...


Самоопределяшки

САМООПРЕДЕЛЯШКИ

Дядя Гриша появился на пороге родной коммуналки с чемоданчиком в руке, другой прижимая к тощей груди самоучитель по ивриту. Месяц, проведённый им в командировке в Воронеже, не пропал даром: он уже знал несколько слов на родном языке - плюс почёрпнутое от сиониста-наставника Безевича выражение "киш мир тухес"*. Что это самое "киш мир тухес" означало, дядя Гриша ещё не знал, но судя по частоте употребления сионистом Безевичем, без этих слов делать на исторической родине было нечего.

Евреем дядя Гриша ощутил себя недавно, а до этого ощущал себя тем же, что и все - и хотя писал в пятом пункте всё, как на духу, но лишь потому, что в детстве его приучили говорить правду.

Выпив чаю, дядя Гриша опустился в продавленное кресло и блаженно вытянул ноги в тапках. Он был немолод и любил подремать, окончательно уяснив в последние годы, что ничего лучше собственных снов уже не увидит. Но подремать не удалось. Через некоторое время в мягкий туман размягчённого сознания вплыл тоскливый, повторяющийся через равные промежутки звук. Звук шёл из-за стенки, за которой жила семья Ивановых:

- Уэн-нь! Уэн-нь! Уэн-нь!..

Как оказалось, это было увертюрой: после очередного "уэн-нь", из-за стенки донёсся дискант главы семьи, поддержанный разнокалиберными голосами остальных Ивановых.

Пели все они не по-русски.

По голове дяди Гриши поползли мурашки. Он встал и на цыпочках вышел в коридор. Но это были не галлюцинации. Из-за ивановских дверей явственно доносилось пение и систематическое "уэн-нь", вызывавшее в организме дяди Гриши чувства совершенно панические.

В конце коридора что-то шипело и лилось; это несколько успокоило дядю Гришу, и он трусцой поспешил на звуки нормальной жизни. На кухне разогревал сосиску студент-заочник юрфака Константин Кравец.

- Здравствуй, Костя, - сказал дядя Гриша. - Слушай, ты не знаешь, что происхо...

На этом месте язык перестал его слушаться: студент стоял у плиты в красных шароварах, вышитой рубахе и при этом был обрит "под горшок".

- Здоровеньки булы, - хмуро отозвался, наконец, будущий юрист, - тильки ты ховайся, комуняка погана, бо я дюже на вас усих лют.

Членом правящей партии дядя Гриша не был, но на всякий случай без лишних вопросов попятился в тёмную кишку коридора. Возле комнаты Толика Зарипова на голову ему что-то упало. При ближайшем рассмотрении упавшее оказалось седлом. Дядя Гриша выругался, и на родные звуки выползла из своей клетушки с кастрюлькой в руке бабушка Евдокия Никитична.

- С возвращеньицем, милок, - сказала она. - Как здоровье?

- Шалом, Никитична, - ответил дядя Гриша, очумело пристраивая седло обратно на гвоздь. - Что в квартире происходит?

Но бабушка не ответила на этот вопрос, а только уронила на пол кастрюльку и спросила сама:

- Ты чего сказал?

- Что? А-а... Шалом. Шалом алейхем! Ну, вроде как "будь здорова"!

- Это ты по-какому сказал? - опасливо поинтересовалась бабушка.

- По-родному, - с достоинством ответил дядя Гриша. - Еврей я теперь. - Он подумал минуту и, чтобы на этот счёт не осталось никаких сомнений, добавил: - Киш мир тухес, Евдокия Никитична.

Старушка заплакала.

- Ты чего? - испугался дядя Гриша.

- Совсем нас, русских, в квартире не осталось. Вот и ты...

Старушка всхлипнула.

- Как не осталось? - удивился дядя Гриша и осёкся, услыхав тоскливое "уэн-нь" из ивановской комнаты.

- Ой, Гришенька, - почему-то шёпотом запричитала Евдокия Никитична. - Тут, пока тебя не было, такое началось! Костька Кравец уже неделю во всём энтом ходит - как же его? - жовто-блакитном! Я, говорит, тебя, бабуля, люблю, а этих, говорит, москалей, усих бы повбывал... Я ему говорю: Костенька, да сам-то ты кто? Ты ж, говорю, из Марьиной рощи ещё не выходил! А он: я, говорит, ещё в среду осознал себя сыном Украйны: Петлюра мне отец, а Бендера - мать!

И Евдокия Никитична снова всхлипнула.

- Ну и хрен с ним, с Костькой! - возмутился дядя Гриша. - Но как же это - нет русских? А Толик? А Ивановых пять человек?..

"Уэн-нь!" - отозвалась на свою фамилию ивановская комната. Евдокия Никитична завыла ещё сильнее.

- Да-а! Ивановы-то коряки оказались!

- Кто-о?

- Коряки, Гришенька! Пётр Иванович с завода ушёл, днём поёт всей семьёй, ночью в гараже сидит, гарпуны делает. Буду, говорит, моржа бить. Север, говорит, зовёт. А Анатолия Михайловича уже нет.

- Как нету?

- Нету Толи, - прошептала Евдокия Никитична.

Дядя Гриша осенил себя православным крестом.

- Тахир Мунибович он теперь, - продолжала Евдокия Никитична. - Разговаривать перестал. Отделился от нас, мелом коридор расчертил, всех от своей комнаты арканом гоняет. Пока, говорит, не будет Татарстана в границах Золотой Орды, слова не скажу на вашем собачьем языке! Детей из школы забрал; биографию Батыя дома учат. Грозится лошадь купить. Что делать, Гришенька? Раз уж ты еврей, придумай что-нибудь!

Дядя Гриша тяжело вздохнул.

- Раз такое дело, надо, бабуля, и тебе как-то того... самоопределяться.

- Самоопредели меня, Гришенька, - попросила Евдокия Никитична.

- Ну не знаю... - Дядя Гриша почесал в затылке. - Кокошник, что ли, надень. Хороводы води в ЖЭКе, песни пой под гармошку русские... Ты ж русская у нас, Никитична?

Старуха перестала всхлипывать и тревожно посмотрела на дядю Гришу.

Вечером дом №14 по Большой Коммунистической потряс дикий крик. Кричала жена коряка Иванова. Коряк Иванов, вырезавший в гараже амулет в виде кашалота, бросился наверх. Ворвавшись в квартиру, он увидел её обитателей, в полном составе остолбеневших на пороге кухни. Тахир Мунибович Зарипов, шепча вместо "аллах велик" - "господи помилуй", прижимал к себе перепуганных корякских детей; вольный сын Украйны - полуголый, в шароварах и со свеженькой татуировкой "Хай живе!" - отпаивал валокордином дядю Гришу, которого, судя по всему, крик корячки Ивановой вынул уже из постели: дядя Гриша был в трусах, кипе и с самоучителем по ивриту.

А кричала Иванова от зрелища, невиданного не только среди коряков. По кухне, под транспарантом с выведенным красным по белому нерусским словом "SOLIDARNO?S?C", звеня монистами и сметая юбками кухонную утварь, приплясывала Евдокия Никитична.

- Чавела! - закричала она, увидев коряка Иванова. - Позолоти ручку, красивый!

Услышав такое, коряк Иванов выронил кашалотский амулет и причудливо выругался на великом и могучем.

- Гришенька, милай! - кричала, пританцовывая, старушка. - Спасибо тебе, золотой! Ясная жизнь начинается! Прадедушка-то у меня - цыган был! А бабку Ядвигой звали. Эх, ромалы! - кричала Евдокия Никитична. - Ще польска не сгинела!

Закусив стопку валокордина кусочком сахара, первым дар связной речи обрёл дядя Гриша.

- Конечно, не сгинела, - мягко ответил он и обернулся к жильцам. - Всё в порядке, ромалы. Самоопределилась бабуля. Жизнь продолжается. Киш мир тухес - и по пещерам.


Святочный рассказ

СВЯТОЧНЫЙ РАССКАЗ

Однажды в рождественский вечер, когда старший референт чего-то там такого Сергей Петрович Кузовков ел свою вермишель с сосиской, в дверь позвонили.

Обычно об эту пору возвращалась от соседки жена Кузовкова: они там калякали на кухне о своём, о девичьем. Но на сей раз вместо жены обнаружился за дверью диковатого вида старичок с бородой до пояса, в зипуне и рукавицах. За поясом зипуна торчал маленький топорик.

Первым делом Кузовков подумал, что это и есть тот самый маньяк, которого уже десять лет ловили в их микрорайоне правоохранительные органы. Старичок улыбнулся и достал из-за спины огромный холщовый мешок.

"Вот, - с тоскливым удовлетворением подумал Кузовков. - Так и есть".

Но нежданный гость не стал кромсать его топориком и прятать останки в мешок - а вместо этого заухал, захлопал рукавицами, заприседал и, не попадая в ноты неверным дискантом, запел:

- А вот я гостинчик Серёженьке, а вот я подарочек деточке...

Кузовков временно потерял дар речи. Старичок довёл соло до конца, улыбнулся щербатым, тронутым цингой ртом и по-свойски подмигнул старшему референту. Это нагловатое подмигивание вернуло Сергея Петровича к жизни.

- Вы кто? - спросил он.

- Не узна-ал, - укоризненно протянул пришелец и закачал головой, зацокал.

- Чего надо? - спросил Кузовков.

- Да я это, Серёженька! - уже с обидой воскликнул старичок. - Я, дедушка...

Тут самое время заметить, что оба дедушки Кузовкова давно умерли, но и при жизни были ничуть не похожи на щербатого в зипуне.

- ... солдатиков тебе принёс, - продолжал тем временем старичок. - Ты же просил у меня солдатиков, Серёженька!

С этими словами он шагнул вперёд и опорожнил свой треклятый мешок. Туча пыли скрыла обоих. Зелёная пластмассовая рать, маленькие, в полпальца, танки и гаубицы посыпались на пол кузовковской прихожей, а старичок снова завёл свои варварские припевки.

- Вы что? - завопил Кузовков. - Не надо тут петь! Прекратите эту шизофрению! Какие солдатики!

- Наши, наши, - ласково успокоил его певун. - Советские!

Тут Кузовков молча обхватил рождественского гостя поперёк зипуна и, вынеся на лестничную клетку, посадил его на ящик для макулатуры.

- Так, - сказал он. - Ты, кащенко. Чего надо?

- Серёженька! - простёр руки старичок.

- Я те дам "Серёженька", - посулил Кузовков, которого уже лет двадцать не называли иначе как по имени-отчеству. - Чего надо, спрашиваю!

В ответ тот пал на кузовковское плечо и горько заплакал.

- Да дедушка же я! - всхлипнул он наконец. - Дедушка Мороз! Подарочков принёс... - Старичок безнадёжно махнул рукавицей и начал утирать ею слёзы. - Солдатиков, как просил... А ты... С Новым Годом тебя, Серёженька! С Новым, тысяча девятьсот пятьдесят первым!

Настала глубокая тишина.

- С каким? - осторожно переспросил наконец Кузовков.

- Пятьдесят первым...

Старичок виновато заморгал белыми от инея ресницами и потупился.

Кузовков постоял ещё, глядя на гостя, потом обернулся, внимательно посмотрел вниз. Потом присел у кучки пластмассового утиля.

- Действительно, солдатики, - сказал он наконец. - А это что?

- Карта, - буркнул старичок, шмыгнув носом.

- Какая карта? - обернулся Кузовков.

- Кореи, - пояснил гость. - Ты в Корею хотел, на войну... Забыл?

- О Господи, - только и сказал на это Сергей Петрович. И, помолчав, добавил. - Где ж тебя носило сорок лет, а?

- Там... - Гость печально махнул рукой.

- В Лапландии? - смутно улыбнувшись, вспомнил вдруг Кузовков.

- Какой Лапландии... - неопределённо ответил старичок. - Сыктывкар, - понизив голос, доверительно сообщил он. - Я к тебе шёл, а тут милиция. Паспортный режим, и вообще... Классово чуждый я оказался. - Старичок вдруг оживился от воспоминаний и молодцевато крикнул:

- Десятка в зубы и пять по рогам!

- Чего? - не понял Кузовков. Старичок повторил, и переспрашивать снова Сергей Петрович не стал.

- Ну вот. А потом ты переехал... Я уж искал, искал... ну и вот... - Гость смущённо высморкался. - С Новым Годом, в общем.

Помолчали. Старичок так и сидел, где посадили - на ящике для макулатуры.

- Холодно было? - спросил Кузовков про Сыктывкар.

- Мне в самый раз, - просто ответил старичок.

- Ты заходи, - спохватился Кузовков. - Что ж это я! Чаю попьём...

- Нельзя мне горячего, Серёженька. - Гость укоризненно покачал головой. - Всё ты забыл.

- Ну извини, извини!

Еще помолчали.

- А вообще: как жизнь? - спросил гость.

- Жизнь ничего, - ответил Кузовков. - Идёт...

- Ну и хорошо, - сказал гость. - И я пойду. Сними меня отсюда.

Кузовков, взяв подмышки, поставил невесомое тело на грешную землю.

- У меня тут ещё должок есть, - поделился старичок и почесал зипун, вспоминая. - Толя Зильбер. Из пятого подъезда, помнишь?

Кузовков закивал.

- Тоже переехал?

- Ещё как переехал! - Старичок, крякнув, взвалил на плечо мешок, снова полный под завязку. - Штат Нью-Джерси! Но делать нечего: найдём! А то как же это: в Новый Год - да без подарочка?

- А что ему?.. - живо поинтересовался Кузовков.

- Марки, - ответил Дед Мороз. - Серия "Третий Интернационал". Бела Кун, Антонио Грамши... Негашёные! Очень хотел. Ну, прощай, что ли - пойду!

Старичок поцеловал референта в щёчку - и потопал к лестнице. Через минуту голос его нёсся снизу: "Иду, иду к Толечке, несу, несу пряничек... Поздравлю маленького..."

Жалость к прошедшей жизни выкипела в горле у Кузовкова, оставив сухой остаток сарказма.

- С че-ем? С Новым, пятьдесят первым? - перегнувшись в полутёмный пролёт, крикнул он.

- Лучше поздно, чем никогда! - донеслось оттуда.


Стена

СТЕНА

Страдая от жары, Маргулис предъявил офицеру безопасности полиэтиленовый пакет с надписью "Мальборо", прикрыл лысеющее темя картонным кружком - и прошёл к Стене.

У Стены, опустив головы в книжки, стояли евреи в чёрных шляпах.

Собственно, Маргулис и сам был евреем. Но здесь, в Иерусалиме, выяснилось, что евреи, как золото, бывают разной пробы. Те, что стояли в шляпах лицом к Стене, были эталонными евреями. То, что у Маргулиса было национальностью, у них было профессией; не раз попробованные на зуб, они безукоризненно блестели под Божьим солнцем. А в стране, откуда приехал Маргулис, словом "еврей" дразнили друг друга дети.

Дегустируя торжественность встречи, он остановился и прислушался к себе. Ему хотелось получше запомнить свои мысли при первой встрече со Стеной. Первой пришла мысль о стакане компота, потом - о прохладном душе на квартире у тётки, где он остановился постоем. Потом он ясно увидел стоящего где-то далеко внизу дурака с пакетом "Мальборо" в руке и картонным кружком на пропечённой башке, и понял, что это он сам.

Потом наступил провал, потому что Маргулис таки перегрелся. Из ступора его вывел паренёк в кипе и с лицом интернатского завхоза.

- Ручка есть? - потеребив Маргулиса за локоть, спросил паренёк. - А то моя сдохла. - И он помахал в душном мареве пустым стержнем. В другой руке у паренька было зажато адресованное лично Господу заявление страниц на пять.

- Нет, - ответил Маргулис.

- Нет ручки? - не поверил паренёк. Маргулис виновато пожал плечами. - А чё пришёл?

Маргулис не сразу нашёлся, что ответить.

- Так, постоять... - выдавил он наконец.

- Хули стоять! - радостно крикнул паренёк. - Пис?ать надо!

Он ловко уцепил за рукав проходившего мимо дядьку и с криком - "хэв ю э пен?" - исчез с глаз.

Маргулис огляделся. Вокруг, действительно, писали. Писали с таким сосредоточенным азартом, какой на Родине Маргулис видел только у киосков "Спортлото" за день до тиража. Писали все, кроме тех, что стояли в шляпах у Стены: их заявления Господь принимал в устной форме.

Маргулис нашёл клочок бумаги и огляделся. У лотка в нише стоял старенький иудей с располагающим лицом московского интеллигента. Маргулис, чей спёкшийся мозг уже не был способен на многое, попросил ручку жестами. Старичок доброжелательно прикрыл глаза и спросил:

- Вы еврей?

Маргулис кивнул: этот вопрос он понимал даже на иврите.

- Мама - еврейка? - уточнил старичок. Видимо, гоям письменные принадлежности не выдавались. Маргулис опять кивнул и снова помахал в воздухе собранными в горсть пальцами. Старичок что-то крикнул, и перёд Маргулисом вырос седобородый старец гренадёрского росту.

Маргулис посмотрел ему в руки, но ничего пишущего там не обнаружил.

- Еврей? - спросил седобородый.

Маргулис подумал, что бредит.

- Йес, - сказал он, уже не надеясь на жесты.

- Мама - еврейка? - уточнил седобородый.

- Йес! - крикнул Маргулис.

Ничего более не говоря, седобородый схватил Маргулиса за левую руку и сноровисто обмотал её чёрным ремешком. Рука сразу отнялась. Маргулис понял, что попался. Устраивать свару на глазах у Господа было не в его силах. Покончив с рукой, седобородый, бормоча, примотал к голове Маргулиса спадающую картонку. При этом на лбу у несчастного оказалась кожаная шишка - эдакий пробивающийся рог мудрости. Линза часовщика, в которую позабыли вставить стекло.

Через минуту взнузданный Маргулис стоял лицом к Стене и с закрытыми глазами повторял за седобородым слова, смысла которых не понимал. Последний раз подобное случилось с ним году в шестьдесят шестом, когда Маргулиса, не спрося даже про мать, принимали в пионеры.

- Всё? - тупо спросил он, когда с текстом было покончено.

- Ол райт, - ответил седобородый. - Файв долларз.

Маргулис запротестовал.

- О'кей, ту.

С облегчением отдав два доллара, Маргулис быстро размотал упряжь, брезгливо сбросил её в лоток к маленькому иудею и опрометью отбежал прочь. То, что людей с располагающими лицами надо обходить за версту, он знал, но на исторической родине расслабился.

Постояв, он вынул из пакета флягу и прополоскал рот тепловатой водой. Сплёвывать было неловко, и Маргулис с отвращением воду проглотил. "Что-то я хотел... - подумал он, морща натёртый лоб. - Ах да".

Ручку ему дал паломник из Бухары, лицом напоминавший виноград, уже становящийся изюмом.

- Я быстро, - пообещал Маргулис.

- Бери совсем! - засмеялся бухарец и двумя руками начал утрамбовывать своё послание в Стену. Ручка не нужна была ему больше. В самое ближайшее время он ожидал решения всех своих вопросов.

Маргулис присел на корточки, пристроил листок на пакете с ковбоем и написал: "Господи!"

Задумался, открыл скобки и приписал: "Если ты есть".

Рука ныла, лоб зудел. Картонный кружок спадал с непрерывно лысеющего темени. Маргулис вытер пот со лба рукавом и заскрёб бумагу.

У Всевышнего, о существовании которого он думал в последнее время со всё возрастающей тревогой, Маргулис хотел попросить всего нескольких простых вещей, в основном касавшихся невмешательства в его жизнь.

Прожив больше полусотни лет в стране, где нельзя было ручаться даже за физические законы, Маргулис очень не любил изменений. Перестановка мебели в единственной комнате делала его неврастеником. Перспектива ремонта навевала мысли о суициде. Добровольные изменения вида из окон, привычек и гражданства были исключены абсолютно.

Закончив письмо, Маргулис перечёл написанное, сделал из точки запятую и прибавил слово "пожалуйста". Потом перечитал, мысленно перекрестился и, подойдя к Стене, затолкал обрывок бумаги под кусок давно застывшего раствора.


Ты кто?

ТЫ КТО?

Александру Сергеевичу Пушкину гадалка нагадала смерть от белой головы - и он погиб от руки блондина.

Игнату Петровичу Буракову гадалка нагадала казённый дом, дальнюю дорогу и кучу других неприятностей, но ничего этого с ним не произошло, и прожил он долгую жизнь, и на восьмом её десятке отшибло у Игната Петровича память.

Обнаружилось это так: однажды не смог Игнат Петрович вспомнить, где лежит его серпастый-молоткастый, и, стоя посреди комнаты, долго шлёпал себя ладонями по ляжкам. Когда же супруга его, Елена Павловна, спросила, чего он, собственно, шлёпает, Игнат Петрович тускло на неё посмотрел и спросил:

- Ты кто?

Супруга не нашлась, что ответить на этот простой вопрос, и завыла белугой. В тот же день Игнат Петрович забыл: кто он, как его звать, и всё остальное, что ещё помнил к тому времени.

Приехали люди в белых халатах, померяли Игнату Петровичу давление, пощупали большой, союзного значения живот и начали водить перед его бурым носом молоточком - и водили им до тех пор, пока к склерозу Игната Петровича не прибавилось косоглазие. Большего врачи добиться не смогли и, прописав цикл уколов, уехали восвояси.

Уколы Игнат Петрович переносил мужественно - только, спуская штаны, всякий раз спрашивал медсестру:

- Ты кто?

Через неделю Елена Павловна, которая на этот вопрос отвечала два раза в час, села на телефон и через мужа снохи двоюродной сестры шурина добыла адрес одного старичка-боровичка, который, говорили, мог всё.

Старичка привезли аж из-под Подольска на машине зятя. Войдя, он деловито просеменил в комнату, наложил пухленькие ручки на голову Игнату Петровичу и тихим голосом сказал:

- Вспоминай.

После чего пошёл в ванную и тщательным образом руки вымыл.

Получив затем от Елены Павловны несколько зелёных бумажек, старичок не торопясь поскрёб их, спрятал в зипунчик и засеменил прочь.

- Ой, а мне можно?.. на всякий случай... - остановила его в дверях Елена Павловна.

- Конечно-конечно! И ты вспоминай, - погладив её по голове, разрешил старичок - и был таков.

Внушение дало результаты совершенно волшебные. Зятева машина ещё только выезжала со двора, а Игнат Петрович уже пошёл к платяному шкафу. "Вспомнил, вспомнил!" - приговаривал он и бил себя по голове серпастым-молоткастым.

Дело пошло, как по маслу. В тот же день Игнат Петрович вспомнил, кто он, и как его звать. Опознанная супруга всплёскивала руками и приговаривала: "Ай да старичок!"

Старичок, действительно, оказался ничего себе.

Наутро Игнат Петрович пробудился ни свет ни заря, потому что вспомнил во сне речь Генерального секретаря ЦК КПСС Леонида Ильича Брежнева на восемнадцатом съезде профсоюзов. Причём дословно.

Выслушанная натощак, речь эта произвела на Елену Павловну сильное впечатление - отчасти, может быть, потому, что остановиться Игнат Петрович не мог, хотя попытки делал.

Произнеся на пятом часу заветное - "бурные продолжительные аплодисменты, все встают", Игнат Петрович изумлённо пробормотал: "Вон чего вспомнил", - и без сил упал на тахту.

За завтраком Елена Павловна с тревогой поглядывала в сторону мужа, опасаясь, что тот опять заговорит. Но измученный утренним марафоном, Игнат Петрович молчал, как партизан, и первой заговорила она сама.

- Moscow, - сказала она, - is the capital of the USSR. There are many streets and squares here!

Хотя хотела всего лишь спросить у Игната Петровича: не будет ли тот ещё гренков?

Игнат Петрович поперхнулся глотком какао, а то, что проглотил, пошло у него носом.

- Ты чего? - спросил он, отроду не слыхавший от жены английского слова.

- Moscow metro is the best of the world, - ответила Елена Павловна, удивляясь себе. - Ой, мамочки! Lenin was born! - крикнула она, и её понесло дальше.

Процесс пошёл. Через час Бураков, не в силах удержать в себе, уже рассказывал супруге передовицу "Собрать урожай без потерь!" из августовской "Правды" какого-то кромешного года. Супруга плакала, но Игнат Петрович был неумолим. Кроме видов на давно съеденный урожай, Елена Павловна узнала в этот день данные о добыче чугуна в VI пятилетке, дюжину эпиграмм Ник.Энтелиса и биографию Паши Ангелиной.

На сон грядущий Игнату Петровичу вспомнились: фамилии Чомбе, Пономарёв и Капитонов и словосочетание "дадим отпор". В антракте между приступами, Игнат Петрович лежал на тахте с выпученными глазами и слушал излияния супруги.

Воспоминания Елены Павловны носили характер гуманитарный: она шпарила английские topics про труд, мир и фестиваль, переходя на родной язык только для того, чтобы спеть из Серафима Туликова, помянуть добрым словом царицу полей и простонать: "О господи!"

Только перед самым сном Елену Павловну отпустило, и она звонко несколько раз выкрикнула в сторону Подольска: "Сука! сука! сука!"

На рассвете Игнат Петрович (была его очередь) произнёс речь Хренникова на съезде композиторов, а за завтраком с большим успехом изобразил Иосипа Броз Тито с карикатуры Кукрыниксов. К счастью для супруги, наблюдать всё это ей пришлось недолго: в семь утра она приступила к исполнению ста песен о Сталине - и уже не давала себя отвлечь ничем.

Дело принимало дурной оборот. Коммунистическое двухголосие, доносившееся из окон дома в центре Москвы, начало привлекать внимание. К вечеру по городу поползли слухи, что в районе Кропоткинской начала функционировать партъячейка истинно верного направления. Под окнами начали собираться староверы с портретами. Ночью на фасаде дома появилась надпись, призывающая какого-то Беню Эльцина убираться в свой Израиль, а в половине седьмого утра, судя по понёсшимся из открытых окон крикам "Расстрелять!" и "Говно!", Игнат Петрович дошёл до ленинского периода в развитии марксизма.

Супруга, всхлипывая и из последних сил напевая "Варшавянку", уже писала срочную телеграмму в Подольск.

Старичок приехал к полудню.

- Что ж ты наделал, ирод? - с порога закричала на него Елена Павловна. - The Great October Socialist Revolution!

- Чего? - в ужасе переспросил старичок.

Елена Павловна только замахала руками. В комнате, сидя в кресле со стопкой валокордина, осунувшийся Игнат Петрович бормотал что-то из переписки Маркса с Лассалем. Старичок, вздохнув, почесал розовую лысинку.

- Дозировки не рассчитал, - признался он наконец. - Передержал. Теперь уж... - и развёл окаянными руками.

- Верни! - закричала тогда Елена Павловна. - Lenin died in nineteen twenty four! - Верни всё как было! Сейчас же!

- Хорошо, - покорно согласился старичок. - И тебя, что ли, тоже?..

- Да!

- Не желаешь, стало быть, помнить? - осторожно уточнил старичок.

- Не-ет! - крикнула Елена Павловна и, рыдая, звонко запела: "Здравствуй, милая картошка-тошка-тошка-тошка!.."

- Товар - деньги - товар, - откликнулся из кресла Игнат Петрович.

- Ясно, - вздохнул старичок. Он ласково погладил женщину по седым волосам и тихо разрешил:

- Забывай.

К вечеру того же дня староверы ушли из-под притихших окон и шумною толпой откочевали обратно к музею Ленина, где начали раздавать прохожим листовки с требованием добиваться от дерьмократов расследования по делу о похищении двух коммунистов-ленинцев.

А Игнат Петрович с Еленой Павловной живут между тем и по сю пору - там же, на своей квартире. Живут хорошо, мирно; только каждое утро, встав ото сна, спрашивают друг друга:

- Ты кто?


Тяжкое время (сказка)

ТЯЖКОЕ БРЕМЯ

Сказка

Долго ли, коротко ли, а стал однажды Федоткин Президентом России. Законным, всенародно избранным, с наказом от россиян сделать жизнь, как в Швейцарии.

Федоткину и самому хотелось, чтобы как в Швейцарии, потому что как здесь - он здесь уже жил. А тут такой случай.

Ну вот. Приехал Федоткин с утра пораньше в Кремль, на работу, бодрый такой, стопку бумаги вынул, паркером щёлкнул и давай указы писать. И про экономику, чтобы всё по уму делать, а не через то место, и про внешнюю политику без шизофрении, и рубль, чтобы как огурец... Про одни права человека в палец финской бумаги извёл!

А закончил про права - смотрит: стоят у стеночки такие, некоторым образом, люди. Радикулитным манером стоят. Согнувшись.

Федоткин им: доброе утро, господа, давайте знакомиться, я - Президент России, демократический, законно избранный, а вы кто? А они и отвечают: местные мы. При тебе теперь будем, кормилец.

Федоткин тогда из-за стола выбрался, руку всем подал, двоих, которые сильно пожилые были, разогнуть попытался - не смог.

- Господа, - сказал, - к чему это? Пусть каждый займётся своей работой.

- Ага! - обрадовались. - Так мы начнём?

- Конечно! - обрадовался и Федоткин, да и хотел обратно к столу пойти: там ему ещё насчет Конституции оставалось дописать и с межнациональными отношениями разобраться. Но не тут-то было.

Один сразу с сантиметром приступил и всего Федоткина с ног до головы измерил, другой пульс пощупал и в глазное дно заглянул, третий насчёт меню заинтересовался: по каким дням творожку на завтрак Федоткину давать, а по каким морковки тёртой? А четвёртый, слова не говоря, чемоданчик ему всучил и кнопку показал, которую нажимать, если всё надоест.

Стоит Федоткин от ужаса сам не свой, чемоданчик проклятый двумя руками держит, а к нему уже какой-то лысый пробирается с альбомом и спрашивает: как насчет обивочки, Антон Иванович? Немецкая есть, в бежевый цветок, есть итальянская, фиолет с ультрамарином в полоску. И что паркет: оставить, как есть, ёлочкой к окну, или будет пожелание переложить ёлочкой к дверям?

Тут Федоткин от возмущения даже в себя пришёл: это, говорит, всё ерунда! И обивку велит унести с глаз долой, и паркет оставить ёлочкой к окну, и на завтрак давать всё подряд... Вы что, говорит! Вы знаете, какое сейчас время в России?

Переглянулись. Знаем, отвечают. А Федоткин разгорячился: какое, спрашивает, какое? Ну?

Да как всегда, говорят, - судьбоносное. Только что ж нам теперь, Президенту собственному, законному, всенародно избранному, морковки не потереть?

Федоткин от таких слов сильно задумался. Хорошо, говорит, только давайте побыстрее, а то - Конституция, межнациональные отношения... Время не ждёт.

Побыстрее, так побыстрее. Только он паркер вынул да над листом занёс, глядь: стоят опять у плеча в полупоклоне.

Крякнул Федоткин с досады, паркером обратно щёлкнул, прошёл в трапезную, а там уже стол скатёрочкой накрыт, и всякого разного на той скатёрочке поставлено - и морковки тёртой обещанной, с сахарком, и творожку свежайшего, альтернативного, и тостов подрумяненых, да чаёк-кофеёк в кофейничках парится, да сливки белейшие в кувшинчике, да каждый приборчик в салфетку с вензелем завёрнут, а на вензеле том двуглавый орёл сам от себя отвернулся. Федоткин аж загляделся.

А как откушал он да к столу письменному воротился, таково сил ему прибавилось, что просто пиши-не хочу! Взял снова паркер, белый лист к себе пододвинул и решительно начертал: "Насчёт Конституции" - и подчеркнул трижды.

А развить мысль - не удалось. Закрутило его, болезного. Сначала протокол был - с послами всяческими знакомили, потом по хозяйству (башни кремлёвские по описи принимал), потом хлеб-соль от заранее благодарного населения скушал, в городки поиграл для здоровья; потом на педикюр позвали - ибо негоже Президенту российскому, демократическому, с когтями ходить, как язычнику; а потом сам собою и обед подошёл.

А к обеду такое на скатёрке развернулось, что встал Федоткин из-за стола уже ближе к ужину - и стоял так, вспоминая себя, пока его под локоток в сауну не отвели.

В сауне-то его по настоящему-то и проняло: плескался Федоткин пивком на камни, с мозолисткой шалил, в бассейне тюленьчиком плавал, как дитё малое, жизни радуясь. Под вечер только вынули его оттуда, вытерли, в кабинет принесли да пред листом бумаги посадили, откуда взято было. Посмотрел Федоткин на лист, а на нём написано: "Насчёт Конституции". И подчёркнуто. А чего именно насчёт Конституции? И почему именно насчёт неё? И что это такое вообще? Задумался над этим Федоткин, да так крепко, что даже уснул.

Его в опочиваленку-то и перенесли, прямо с паркером в руке.

А к утру на скатёрке снова еды-питья накопилось, и гостеприимство такое в персонале прорезалось, что никакой силы-возможности отлынуть Федоткину не было. В общем, вскорости обнаружилось, что за бумаги садиться - только зря туда-сюда паркером щёлкать.

Ну вот. А однажды (это уж много снегов выпало да водой утекло) проснулся Федоткин, надёжа народная, в шестом часу пополудни. Кваску попил, поикал, полежал, к душе прислушиваясь: не захочет ли чего душа? - и услышал: пряника ей захотелось, мерзавушке.

Он рукой пошарил - ан как раз пряника-то в околотке не нашлось! Огорчился Федоткин, служивого человека позвал. Раз позвал - нету, в другой позвал - тихо. Полежал ещё Федоткин - а потом встал, ноги в тапки сунул да и побрёл, насупив брови до самых губ, пешком по Кремлю.

И когда он нашёл того служивого человека - спал, зараза, прям на инкрустации екатерининской! - то растолкав, самолично надавал ему по преданым сусалам, приговаривая, чтобы пряник впредь всегда возле квасу лежал! И уже бия по сусалам, почуял: вот она, когда самая демократия началась!

Тут Федоткин трубку телефонную снял, всему своему воинству радикулитному сбор сделал - и такого им камаринского сыграл, что мало никому не показалось, а многим, напротив, показалось даже и весьма изрядно. Всё упомнил, никого не забыл, гарант общерасейский! И насчёт меню, и обивкой ультрамарин непосредственно в харю, и насчёт паркета - чтобы к завтрему переложить его ёлочкой к дверям, да не ёлочкой - какие, блин, ёлочки! - ливанским кедром!

А насчёт листка того, с Конституцией, он с дядькой, который приставлен был от случайностей его беречь, посоветовался... Тот врачей позвал, и врачи сказали: убрать ту бумажку со стола к чёртовой матери, вредно это, на нервы действует. Да и то сказать: какая Конституция? зачем? мало ли их было, а что толку?

И вообще насчёт России - однажды после баньки решилось довольно благополучно, что она уж как-нибудь сама. Великая страна, не Швейцария какая-нибудь, прости Господи! Распрячь её, как лошадь - да и выйдет куда-нибудь к человеческому жилью...

Если, конечно, по дороге не сдохнет.


У врат


У ВРАТ

ДУША. Где это я?
АРХАНГЕЛ. В раю.
ДУША. А почему колючая проволока?
АРХАНГЕЛ. Разговорчики в раю!

Занавес


Цветы для профессора Плейшнера

ЦВЕТЫ ДЛЯ ПРОФЕССОРА ПЛЕЙШНЕРА

- Куда? - сквозь щель спросил таксист.

- В Париж, - ответил Уваров.

- Оплатишь два конца, - предупредил таксист.

Уваров кивнул и был допущен.

У светофора таксист закурил и включил транзистор. В эфире зашуршало.

- А чего это тебе в Париж? - спросил он вдруг.

- Эйфелеву башню хочу посмотреть, - объяснил Уваров.

- А-а.

Минуту ехали молча.

- А зачем тебе эта башня? - спросил таксист.

- Просто так, - ответил Уваров. - Говорят, красивая штуковина.

- А-а, - сказал таксист.

Пересекли кольцевую.

- И что, выше Останкинской?

- Почему выше, - ответил Уваров. - Ниже.

- Ну вот, - удовлетворённо сказал таксист и завертел ручку настройки. Передавали погоду. По Европе гуляли циклоны.

- Застрянем - откапывать будешь сам, - предупредил таксист.

Ужинали под Смоленском.

- Шурик, - говорил таксист, обнимая Уварова и ковыряя в зубе большим сизым ногтем, - сегодня плачу я!

У большого шлагбаума возле Бреста к машине подошёл молодой человек в фуражке, козырнул и попросил предъявить. Уваров предъявил членскую книжечку Общества охраны природы, а таксист - права. Любознательный молодой человек этим не удовлетворился и попросил написать ему на память, куда они едут.

Уваров написал: "Еду в Париж", а в графе "цель поездки" - "Посмотреть на Эйфелеву башню".

Таксист написал: "Везу Шурика".

Молодой человек в фуражке прочёл оба листочка и спросил:

- А меня возьмёте?

- Стрелять не будешь? - поинтересовался таксист.

Молодой человек отчаянно замотал головой.

- Ну, садись, - разрешил Уваров.

- Я мигом, - сказал молодой человек, сбегал на пост, нацепил фуражку на шлагбаум, поднял его и оставил под стеклом записку: "Уехал в Париж с Шуриком Уваровым. Не волнуйтесь".

- Может, опустить шлагбаум-то? - спросил таксист, когда отъехали на пол-Польши.

- Да чёрт с ним, пускай торчит, - ответил молодой человек.

Без фуражки его звали Федя. Федя был юн, веснушчат и дико озирался по сторонам. Таксист велел ему называть себя просто Никодим Петрович Мальцев. Он крутил ручку настройки, пытаясь поймать родную речь. Уваров, зажав уши, изучал путеводитель по Парижу.

По просьбе Феди сделали небольшой крюк и заехали за пивом в Австрию. В Венском лесу Федя нарушил обещание и подстрелил из окна оленя. Никодим Петрович пообещал ему в следующий раз дать в глаз. Чтобы не оставлять следов, пришлось развести костёр, зажарить оленя и съесть его.

Федя отпиливал на память рога и вспоминал маму Никодима Петровича Мальцева. Икая после оленя, они выбрались на шоссе и поехали заправляться.

На заправке Уваров вышел размять ноги и вдыхал-выдыхал воздух свободы, пока блондинка с несусветной грудью заливала Никодиму Петровичу полный бак. Федя, запертый после оленя на заднем сиденье, прижимался всеми веснушками к стеклу и строил ей глазки.

Уваров дал блондинке червонец, и, пока выворачивали с заправки, блондинка всё смотрела на червонец круглыми, как шиллинги, глазами.

В Берне Федя предложил возложить красные гвоздики к дому, где покончил с собой профессор Плейшнер. Провели тайное голосование, и все проголосовали "за". Распугивая аборигенов, они дотемна колесили по Берну, но дома так и не нашли. Федя расстроился и повеселел только в Париже.

В Париж приехали весной.

Оставив Уварова у Эйфелевой башни, Никодим Петрович поехал искать профсоюз таксистов. Он давно хотел поделиться с ними своим опытом. Федя, запертый на заднем сиденье, канючил и просил дать ему погулять в одиночестве по местам расстрела парижских коммунаров.

Пока Никодим Петрович делился опытом, Федя исчез из машины вместе с рогами и гвоздиками, и таксист понял, что с юношей случилось самое страшное, что может случиться с нашим человеком за границей.

Искать Федю было трудно, потому что все улицы назывались не по-русски, но ближе к вечеру он его нашёл - у какого-то подозрительного дома с красным фонарём.

Федя был с рогами, но без гвоздик.

На суровые вопросы: где был, что делал и куда возложил гвоздики - Федя шкодливо улыбался и краснел.

Уваров сидел у подножия Эйфелевой башни, попивая красненькое. Никодим Петрович Мальцев наябедничал на Федю, и тут же двумя голосами "за" при одном воздержавшемся было решено больше Федю в Париж не брать.

- Может, до Мадрида подбросишь, шеф? - спросил Уваров. - Там в воскресенье коррида...

- Не, я закончил, - печально покачал головой Никодим Петрович и опустил табличку "В парк".

Прощальный ужин Уваров давал в "Максиме".

- Хороший ресторан... - несмело вздохнул наказанный Федя, вертя бесфуражной головой.

- Это пулемёт такой был, - мечтательно вспомнил вдруг Никодим Петрович.

Уваров заказал устриц и антрекот с кровью. Никодим Петрович жестами попросил голубцов. Федя потребовал шоколадку и двести коньяка, но пить ему таксист запретил.

В машине Федя сидел трезвый, обиженно шуршал серебряной обёрткой, делал из неё рюмочку. Никодим Петрович вертел ручку настройки, Уваров переваривал устриц. За бампером исчезал город Париж.

Проезжая мимо заправочной станции, они увидели блондинку, рассматривавшую червонец.

В Венском лесу было солнечно, пощёлкивали соловьи. Уваров начал насвистывать из Штрауса, а Федя - из Паулса.

У большого шлагбаума возле Бреста стояла толпа военных и читала записку. Никодим Петрович выпустил Федю и, простив за всё, троекратно расцеловал. Тот лупал рыжими ресницами, шмыгал носом и обнимал рога.

- Федя, - сказал на прощание Никодим Петрович, - веди себя хорошо.

Федя часто-часто закивал головой, сбегал на пост, снял со шлагбаума фуражку, надел её на место, вернулся и попросил предъявить.

- Отвали, Федя, - миролюбиво ответил Уваров. - А то исключим из комсомола.

- Контрабанды не везёте? - спросил Федя и заплакал.

Машина тронулась, и военные, вздрогнув, выдали троекратное "ура".

Неподалёку от Калуги Никодим Петрович Мальцев вздохнул:

- Жалко Федю. Пропадёт без присмотра.

У кольцевой он сказал:

- А эта... ну, башня твоя... ничего.

- Башня что надо, - отозвался Уваров, жалея о пропущенной корриде.

Прошло ещё несколько минут.

- Но Останкинская - повыше будет, - отметил таксист.

- Повыше, - согласился Уваров.


Человек и Закон


ЧЕЛОВЕК И ЗАКОН

ЗАКОН. Так нельзя.
ЧЕЛОВЕК. Отзынь, фуфло!
ЗАКОН. Нельзя так. Статья это.
ЧЕЛОВЕК. Да пошёл ты...
ЗАКОН. Ну как знаешь. (Уходит).

Занавес


Я и Сименон

Я И СИМЕНОН

Я хотел бы писать, как Сименон. Сидеть, знаете ли, в скромном особнячке на берегу Женевского озера - и писать: "После работы комиссар любил пройтись по набережной Сен Лямур де Тужур до бульвара Крюшон де Вермишель, чтобы распить в бистро флакон аперитива с двумя консьержами".

Благодарю вас, мадемуазель. (Это горничная принесла чашечку ароматного кофе, бесшумно поставила её возле пишущей машинки и цок-цок-цок - удалилась на стройных ногах).

О чём это я? Ах да. "За аперитивом в шумном парижском предместье комиссару думалось легче, чем в массивном здании министерства..."

Эх, как бы я писал на чистом французском языке!

А после обеда - прогулка по смеркающимся окрестностям Женевского озера, в одиночестве, с трубкой в крепких, не знающих "Беломорканала" зубах... Да, я хотел бы писать, как Сименон. Но меня будит в шесть утра Гимн Советского Союза за стенкой, у соседей. Как я люблю его, особенно вот этот первый аккорд: "А-а-а-а-а-а-а-а-а!"

Я скатываюсь с кровати, обхватив руками башку, и высовываю её в форточку. Запах, о существовании которого не подозревали ни Сименон, ни его коллеги по Пен-клубу, шибает мне в нос. Наш фосфатный завод больше, чем их Женевское озеро. Если в Женевском озере утопить всех, кто работает на фосфатном заводе, Швейцарию затопит к едрене фене.

Я горжусь этим.

Я всовываю башку обратно и бегу в ванную. С унитаза на меня глядит таракан. Если бы Сименон увидел этого таракана, он больше не написал бы ни строчки.

Не говоря уже о том, что Сименон никогда не видел моего совмещенного санузла.

Я включаю воду - кран начинает биться в падучей и плевать ржавчиной. Из душа я выхожу бурый, как таракан, и жизнерадостный, как помоечный голубь.

Что вам сказать о моём завтраке? Если бы в юности Сименон хоть однажды позавтракал вместе со мной, про Мегрэ писал бы кто-нибудь более удачливый.

О, мои прогулки в одиночестве, тёмными вечерами, по предместьям родного города! О, этот голос из проходного двора: "Эй, козёл скребучий, фули ты тут забыл?" Я влетаю домой, запыхавшись от счастья.

О, мой кофе, который я подаю себе сам, виляя своими же бёдрами! После этого кофе невозможно писать хорошо, потому что руки дрожат, а на обоих глазах выскакивает по ячменю.

О, мои аперитивы после работы - стакан технического спирта под капусту морскую, ГОСТ 12345 дробь один А!

А вы спрашиваете, почему я так странно пишу. Я хотел бы писать, как Сименон. Я бы даже выучил ради этого несколько слов по-французски. Я бы сдал в исполком свои пятнадцать и три десятых метра, а сам переехал бы на берег Женевского озера, и приобрёл набор трубок и литературного агента, и писал бы про ихнего комиссара вдали от наших. Но мне уже поздно.

Потому что, оказавшись там, я каждый день в шесть утра по московскому времени буду вскакивать от Гимна Советского Союза в ушах и, плача, искать на берегах Женевского озера трубы фосфатного завода, и, давясь аперитивом посреди Булонского леса, слышать далёкий голос Родины:

- Эй, козёл скребучий, фули ты тут забыл?