Виктор Шендерович
ПЕРЕВОД С ГОНДУРАССКОГО
Вскоре после демобилизации из Советской Армии я начал писать прозу. До этого, всю юность, я по недоразумению числил себя поэтом - и мучил литконсультантов своими пробами пера. Пробы эти носили совершенно умозрительный характер: личный опыт у меня отсутствовал начисто.
За опытом я поехал в Забайкальский ордена Ленина Военный Округ, и приобрел его там, пожалуй, даже чересчур - но насчет дозировки меня никто не спрашивал.
Когда я оклемался, ни о какой поэзии речи уже не шло - то, что я начал писать по возвращении "на гражданку", в восемьдесят третьем, было в чистом виде ябедой на действительность. Мне казалось важным рассказать о том, что я увидел. Я был уверен, что если рассказать правду, что-то в мире существенно изменится.
Кстати, я уверен в этом и сейчас.
Рассказ, о котором пойдет речь, был чуть ли не первым из написанных мною "армейских" рассказов. Сюжет его прост. Перед самым моим дембелем личный состав армейского хлебозавода, где я дотягивал свой срок, поймал крысу. Крыса была крайней в иерархии, она была младше последнего салаги, и возможность ее замучить безнаказанно до смерти объединила всех, включая офицера, начальника хлебозавода.
За время службы я, как и все остальные, навидался всякого, но в этом эпизоде сошлось слишком много.
Спустя полгода, вынув из забайкальского апреля тот памятный день, я по возможности отстраненно рассмотрел его. Я был молод, поэтому следует снисходительно отнестись к моему желанию увидеть рассказ напечатанным.
Кстати, я хочу этого до сих пор.
В журнале "Юность" я получил на "Крысу" рецензию, которую считаю лучшей из возможных. Звучала рецензия так: "Очень хорошо, но вопрос о публикации не встает". По молодости лет я попытался получить объяснение обороту "не встает", и получил в ответ, что если встанет, то мне же хуже.
Засим мне было объяснено, что такое ГлавПУР.
Аналогичные разговоры со мной разговаривали и в других редакциях, а в одной прямо предложили спрятать рассказ и никому его не показывать.
Но не убедили.
Тут я подхожу к самой сути истории.
В те годы я дружил с очаровательной девушкой. Ее звали Нора Киямова, она была переводчик с датского и норвежского. По дружбе и, признаться, симпатии я давал ей читать кое-что из того, что писал. Дал прочесть и "Крысу".
- Слушай, - сказала Нора. - Хочешь, я дам это почитать Ланиной?
Ланина! Редактор в "Иностранной литературе"! Еще бы я не хотел:
Через неделю Нора сказала:
- Зайди, она хочет тебя видеть.
Я зашел в кабинет и увидел сурового вида даму. Несколько секунд она внимательно разглядывала меня из-за горы папок и рукописей. Мне было двадцать пять лет, и я весь состоял из немереных амбиций и комплекса неполноценности.
- Я прочла ваш рассказ, - сказала Ланина. - Хороший рассказ. Вы хотите увидеть его напечатанным?
- Да, - сказал я.
- В нашем журнале, - уточнила Ланина и поглядела на меня еще внимательнее.
- Но:
- Это будет ваш перевод.
- Как перевод? - спросил я. - С какого?
- С испанского, - без колебаний определила Ланина. - Найдем какого-нибудь студента из Патриса Лумумбы: Где у нас хунта? - перебила она сама себя.
- Гватемала, - сказал я. - Чили. Гондурас.
- Вот, - обрадовалась Ланина, - Гондурас! Прекрасно! Переведем рассказ на испанский, оттуда обратно на русский. Солдаты гондурасской хунты затравили опоссума. Очень прогрессивный рассказ. Ваш авторизованный перевод.
Я бы дорого дал, чтобы посмотреть на выражение своего лица в тот момент.
- Ну? - спросила она. - Печатаем?
Я ответил, что никогда не бывал в Гондурасе. Я спросил, кто такой опоссум.
- Не все ли вам равно? - резонно поинтересовалась Ланина.
Я сказал, что мне не все равно. Не говоря уже об опоссуме. Я забрал рукопись и ушел.
:В последний раз "Крысу" не напечатали уже в 1992 году. Сказали: неактуально. Сказали: ведь в вашем рассказе речь идет об ужасах советской армии, а теперь у нас создается новая, российская!
Конечно, конечно:
Недавно я узнал, что Ланиной уже два года нет на свете.
Я вспомнил ту нашу единственную встречу - и вдруг остро пожалел о своем авторизованном переводе с испанского. Сейчас я думаю: может быть, Ланина просто шутила? Говорят, это было в ее стиле - вот так, без единой улыбки:
Но то она, а я? Почему я не ударил тогда по гондурасской военщине? Какая разница, Иван или Хуан? Как я мог пройти мимо этой блестящей литературной игры?
:Когда я уходил из редакции, Ланина предложила мне не торопиться - и подумать. Что я и сделал.
Сделал, правда, спустя шестнадцать лет - но ведь лучше поздно, чем никогда. И потом, ведь Татьяна Владимировна сама просила - не торопиться.
Светлой памяти Татьяны Ланиной
Хулио Сакраментес *
ОПОССУМ
Гарнизонные склады находились в стороне от остальных казарм.
Только через полкилометра ходьбы вдоль колючей проволоки по раскисшей дороге появлялись наконец металлические ворота воинской части, - но в ту сторону никто из солдат не шел. Шли прямо через дорогу - к дыре, проделанной в проволоке еще при прежнем гаудильо.
Шли и направо - там через пару минут проволока кончалась, дорога уходила в горы, к индейскому поселку, где жила, переходя от призыва к призыву, утеха солдатских самоволок, толстая Хуанита.
Впрочем, речь не о ней.
Старшина Мендес допил чай и поднялся. Тут же поднялись и остальные - и по одному вылезли из мазанки, служившей сразу складом маисовых лепешек, кухней и местом отдыха. Рядом с мазанкой, похлопывая на ветру парусиной, лежала новая палатка. Старую лейтенант Пенья приказал снять и сдать на списание до обеда.
Они вошли внутрь. Прожженный верх подпирали пыльные столбы света. Палатка стояла тут много лет.
- Можно? - спросил Глиста (когда-то мама назвала его Диего, но в армии имя не прижилось).
- Мочи, - сказал старшина Мендес.
Через пару минут, выбитая сержантской ногой, упала последняя штанга, и палатка тяжело легла на землю.
- Л-ловко мы ее! - рядовой Рамирес попытался улыбнуться всем сразу, но у него не получилось. "Деды" во главе с Эрреро на улыбку не ответили.
- Вперед давай, - выразил общую старослужащую мысль Лопес, призванный в гондурасскую армию из горных районов. - Разговоры. Терпеть ненавижу.
Через полчаса палатка уже лежала за складом, готовая к списанию. На ее месте дожидались своей очереди гнилые доски настила и баки из-под воды.
- Эрреро, - бросил старшина Мендес, уходя. - Рули тут, и чтобы к обеду было чисто.
Он скрылся за занавеской, спасаясь от москитов - и лег, укрывшись чьей-то шинелью. Прикрыв веки, Мендес думал о том, что до дембеля осталось никак не больше месяца; что полковник Кобос обещал отпустить "стариков" сразу после приказа, и теперь главное, чтобы этот штабной капитанишко, Франсиско Нуньес, не сунул палки в колеса. С Нуньесом он был на ножах еще с ноября: на светлый праздник Гондурасской революции штабист заказал себе филе тунца, а Мендес, при том складе сидевший, ему не дал. Не из принципа не дал, а просто - не было уже в природе того тунца: до Нуньеса на складе рыбачили гарнизонные прапорщики.
Между тем у палатки что-то происходило. Приподнявшись и отодвинув занавеску , старшина увидел, как хлопает себя по ляжкам Глиста, как застыл с доской в руках Рамирес. Невдалеке сидел на корточках огромный даже на корточках Хосе Эскалон, а рядом гоготал маленький Лопес, призванный в гондурасскую армию из горных районов.
- Давай сюда! - Лопес смеялся, и лицо его светилось радостью бытия. - Скажи Кармальо - у нас обед мясо будет!
Кармальо был поваром - он тер в палатке маис и, услышав снаружи свое имя, привычно сжался, ожидая унижения. Но было не до него.
Влажная земля под настилом была источена мышами, и тут же зияла огромная нора. Рамирес отложил доску и тоже присел рядом.
- Опоссум, - определил Хосе Эскалон.
Личный состав собрался на военный совет. Старшина Мендес обулся и подошел поучаствовать.
Район предстоящих действий подвергся разведке палкой, но до водяной крысы добраться не удалось.
- М-может, нет его там? - с тревогой в голосе спросил рядовой Рамирес, пытаясь передать свою преданность всем сразу.
- Куда на хер денется, - отрезал мрачный Эрреро.
Помолчали. Глиста поднял вверх грязный палец:
- Я придумал!
Лопес не поверил и посмотрел на Глисту как бы свысока. Глиста сиял.
- Надо залить его водой!
Эрреро просветлел, старшина Мендес самолично похлопал Глисту по плечу, а Лопес восхищенно выругался. Городской мат звучал в его индейских устах заклинанием: смысла произносимого Лопес не понимал, как научили, так и говорил.
Рамирес побежал за водой, следом заторопился Глиста.
Из-под ящика выскочила мышка, заметалась между сапог пинг-понговым шариком и была затоптана. В этот момент на территорию гарнизна хлебозавода вступил лейтенант Пенья. Лицо его, раз и навсегда сложившись в брезгливую гримасу, более ничего с тех пор не выражало.
- Вот, господин лейтенант. Опоссум, - уточнил старшина. Круг раздвинулся, и лейтенант Пенья присел на корточки перед норой. Посидев так с полминуты, он оглядел присутствующих, и стало ясно, что против опоссума теперь не только количество, но и качество.
- Несите воду, - приказал лейтенант. Хосе Эскалон хмыкнул, потому что из-за угла уже показалась нескладная фигура Рамиреса. Руку его оттягивало ведро.
Лицо лейтенанта Пеньи сделалось еще брезгливее.
- Быстрее давай, Рамирес гребаный! - Лопеса захлестывал азарт, а лейтенанта здесь никто давно не стеснялся. Виновато улыбаясь, Рамирес ковылял на стертых ногах, и у самого финиша его обошел с полупустым ведром Глиста.
- Я гляжу, ты хитрожопый, - заметил ему внимательный старшина Мендес.
- Так я чего? - засуетился Глиста. - Ведь хватит воды-то. Не хватит - еще принесу.
- Ладно. Давай бегом за пустыми ведрами...
Через минуту к засаде на опоссума все было готово, и Лопес начал затапливать шахту.
Опоссум уже давно чувствовал беду - он не ждал ничего хорошего от света, проникшего в нору, и когда свет обрушился на него водой, опоссум понял, что настал последний час.
Но он ошибался.
Крик торжества потряс территорию.
Зверек, рванувшийся на волю от потопа, оскалившись, сидел теперь на дне высокой металлической посудины - мокрый, оскаленный, обреченный. На крик из палатки высунул голову повар Кармальо. Увидел все - и нырнул обратно.
Лейтенант Пенья смотрел на клацающее зубами, подрагивающее животное. Опоссум был ему неприятен. Ему было неприятно, что опоссум так хочет жить.
- Старшина, - сказал он, отходя, - давай решай с этим...
Калитка заскрипела, провожая лейтенанта.
Спустя несколько минут опоссум перестал бросаться на стенки ведра и, задрав морду к небу, застучал зубами. Там, наверху, решалась его судьба. Людям хотелось зрелищ.
Смерти опоссума надлежало быть по возможности мучительной. Суд велся без различия чинов.
- Ут-топим, а? - предложил Рамирес. Предложение было односложно забраковано Хосе Эскалоном. Он был молчун, и слово его, простое и недлинное, ценилось.
- Повесить сучару! - с оттягом сказал Эрреро, и на мощной шее его прыгнул кадык. Эрреро понимал всю трудность своего плана, но желание увидеть опоссума повешенным внезапно поразило рассудок.
Тут Лопес, призванный в гондурасскую армию из горных районов, все это время сосредоточенно тыкавший в морду оппосума прутом, вдруг поднял голову и, блеснув улыбкой, сказал:
- Жечь.
Приговор был одобрен дружным гиканьем. Признавая правоту Лопеса, Хосе Эскалон сам пошел за соляркой. Опоссума обильно полили горючим, и Мендес бросил Рамиресу:
- Бегом за поваром.
Рамирес бросился к палатке, но вылез из нее один. Виноватая улыбка будто бы приросла к его лицу.
- Он не хочет. Говорит, работы много...
- Иди, скажи: я приказал, - тихо проговорил старшина Мендес.
Лопес выразился в том смысле, что если не хочет, то и не надо, а опоссум ждет. Эрреро парировал, что, мол, ничего подобного, подождет. В паузе Хосе Эскалон высказался по национальному вопросу, хотя повар никогда не был евреем.
Тут из палатки вышел счастливый Рамирес, а за ним и Кармальо-индидуалист. Пальцы повара нервно застегивали пуговицу у воротника.
- Ко мне! - рявкнул старшина Мендес, и когда Кармальо вытянулся по струнке рядом с ним, победительно разрешил:
- Лопес - давай!
Опоссум, похоже, давно все понял, потому что уже не стучал зубами, а задрав морду, издавал жалкий и неприятный скрежет.
Лопес чиркнул спичкой и дал ей разгореться.
Опоссум умер не сразу. Вываленный из посудины, он еще пробовал ползти, но заваливался набок, судорожно открывая пасть. Собака, притащенная Лопесом для поединка со зверьком, упиралась и выла от страха.
Вскоре в палатку, где, шмыгая носом, яростно тер маис повар Кармальо, молча вошел Хосе Эскалон. Он уселся на настил, заваленный лепешками, и начал крутить ручку старого транзистора. Он занимался этим целыми днями - и по вечерам уносил транзистор с собой в казарму. Лежа в душной темноте, он курил сигарету за сигаретой, бил на звук москитов - и светящаяся перекладинка полночи ползала туда-сюда по стеклянной панели.
Эрреро метал нож в стены нижнего склада, раз за разом всаживая в дерево тяжелую сталь. Душу его сосала ненависть, и смерть опоссума не утолила ее.
Расмирес растаскивал в стороны гнилые доски. Нежданный праздник закончился. Впереди лежала серая дорога службы, разделенная светлыми вешками завтраков, обедов, ужинов и сна, в котором он был горд, спокоен и свободен.
Глиста укатывал к свалке ржавые баки из-под воды. Его подташнивало от увиденного. Он презирал себя и ненавидел людей, с которыми свела его судьба на этом огороженном пятачке между гор.
Лейтенант Пенья, взяв свою дозу, лежал, истекая потом, на постели и презрительно глядел в потолок.
Старшина Мендес дремал на койке за занавеской. Голые коричневые ноги укрывала шинель. Приближался обед. Солнце, намертво вставшее над горами, припекало стенку, исцарапанную датами и названиями индейских поселков. До дембеля оставался месяц, потому что полковник Кобос обещал отпустить "стариков" в первые же дни.
А опоссума, попинав для верности носком сапога, Лопес вынес, держа за хвост, и поднявшись в поселок, положил посреди дороги, потому что был веселый человек.
1983.
Авторизованный перевод с испанского Виктора Шендеровича, 1999
* Хулио Сакраментес - псевдоним. Свое истинное имя молодой латиноамериканский автор вынужден скрывать, поскольку у власти в Гондурасе по-прежнему находится военщина.
КРЫСА
Дивизионный хлебозавод находился в стороне от остальных полков гарнизона. Налево от хлебозаводской калитки был контрольно-пропускной пункт, но туда никто не шел. Шли прямо - через дорогу, в увитом колючей проволокой дощатом заборе была выломана доска. Ее прибивали и тут же выламывали снова. Шли и направо - там через пару минут забор кончался и начиналась самоволка. Рядом с гарнизоном стоял поселок, где жила (а может, живет и сейчас) подруга всех военнослужащих, рыжая Люська.
Впрочем, речь не о ней.
- Пора, - сказал Кузин, припечатал кружку к настилу с выпечкой и поднялся.
Жмурясь от слепящего холодного солнца, они выскочили из подсобки.
- Отслужила палаточка... - озирая фронт работ, сказал Длинный (мама звала его Володей).
Палатка была с одноэтажный дом. Прожженный верх ее подпирали пыльные столбы света. Через две минуты, выбитая сержантской ногой, упала последняя штанга, и палатка тяжело опустилась на землю.
- Л-ловко мы ее! - Рядовой Парамонов улыбнулся рябоватым лицом - всем сразу. Улыбка вышла виноватой: солдат сам понял бестактность этого "мы".
Григорьев хмыкнул. Хмурый Шапкин внимательно посмотрел на Парамонова.
- Вперед давай, - выразил общую старослужащую мысль эмоциональный Ахмед. - Разговоры. Терпеть ненавижу.
Через полчаса палатка уже лежала за складом, готовая к списанию, а огромную печь дюжие пекари матюками закатили на пригорок и, обложив колеса кирпичами, уселись на пригреве покурить.
Там, где проходила их служба, теперь дожидались своей очереди гнилые доски настила и баки из-под воды.
Покурили. Солнце разогревалось над сопками.
- Значит, так, Ахмед. - Старшина Кузин соскочил с печки и прошелся по двору, разминая суставы. - Ты, значит, рули тут, и чтобы к обеду было чисто.
У стенки склада стояла ржавая койка с матрацем. Кузин лег, укрывшись чьей-то шинелью. Прикрыв веки, он думал о том, что до приказа - считаные дни, а до дембеля - никак не больше месяца; что полковник обещал отпустить первым спецрейсом, и теперь главное, чтобы штабной капитан Крамарь не сунул палки в колеса. С Крамарем он был на ножах еще с осени, когда штабист заказал себе на праздник лососину, а Кузин, на том складе сим-симом сидевший, не дал. Не из принципа не дал, а просто - не было уже в природе той лососины: до капитана на складе рыбачили прапора, а прапоров Кузину обижать было никак нельзя...
Между тем у палатки что-то происходило. Приподнявшись, старшина увидел, как хлопает себя по ляжкам Длинный, как застыл с доской в руках Парамонов. Невдалеке сидел на корточках Григорьев, а рядом гоготал Ахмед.
- Гей, Игорь, давай сюда! - Ахмед смеялся, и лицо его светилось радостью бытия. - Скажи Яну - у нас обед мясо будет!
Влажная земля под настилом была источена мышами, и тут же отвесно вниз уходила шахта крысиного хода. Парамонов отложил доску: события такого масштаба редко случались за металлической калиткой хлебозавода.
Личный состав собрался на военный совет. Район предстоящих действий подвергся разведке палкой, но до крысы добраться не удалось.
- М-может, нет ее там? - В голосе Парамонова звучали тревожные нотки; это была тревога за общее дело.
- Куда на хер денется! - отрезал Григорьев. Помолчали. Длинный поднял вверх грязный палец.
- Ахмед! Я придумал...
Ахмед не поверил и посмотрел на Длинного как бы свысока. Длинный сиял.
- Ребята! Надо залить ее водой!
Генералитет оживился. Шапкин просветлел, Кузин самолично похлопал Длинного по плечу, а Ахмед восхищенно выругался. Мат в его устах звучал заклинанием: смысла произносимого он не понимал, как научили, так и говорил.
Парамонов побежал за водой, следом заторопился Длинный.
Из-под ящика выскочила мышка, заметалась пинг-понговым шариком и была затоптана. В этот самый момент на территорию дивизионного хлебозавода вступил начальник оного лейтенант Плещеев. Лицо его, раз и навсегда сложившись в брезгливую гримасу, ничего более с тех пор не выражало.
- Вот, товарищ лейтенант. Крыса, - уточнил старшина, и в голосе его прозвучала озабоченность проникшим на территорию части антисанитарным элементом. Круг раздвинулся и Плещеев присел на корточки перед дырой. Посидев так с полминуты, он оглядел присутствующих, и стало ясно, что против крысы теперь не только количество, но и качество.
- Несите воду, - приказал лейтенант.
- Послали уже, - бестактно ляпнул Шапкин. Из-за угла показалась нескладная фигура рядового Парамонова. Руку его оттягивало ведро.
- Быстрее давай, Парамон гребаный! - Ахмеда захлестывал азарт. Лейтенанта здесь никто давно не стеснялся. Парамонов ковылял, виновато улыбаясь; у самого финиша его обошел с полупустым ведром Длинный.
- Хитер ты, парень. - отметил внимательный старшина.
- Так я чего, Игорь? Ведь хватит воды-то. Не хватит - еще принесу.
- Ладно. Давай мухой за пустыми...
Кузину было не до Длинного - надо было организовывать засаду.
Минуту спустя Парамонов начал затапливать крысиное метро.
Крыса уже давно чувствовала беду и не ждала ничего хорошего от света, проникшего в ее ходы. Когда свет обрушился на нее водой, крыса поняла, что наверху враг - и ринулась ему навстречу, потому что ничего и никогда не боялась.
Крик торжества потряс территорию хлебозавода.
Огромная крыса, оскалившись, сидела на дне высокой металлической посудины - мокрая, сильная, обреченная. На крик из палатки, вытирая руки об уже коричневую бельевую рубашку, вышел повар, рядовой Лаукштейн. Постоял и, не сказав ни слова, нырнул обратно.
Лейтенант Плещеев смотрел на клацающее зубами, подпрыгивающее животное. Он боялся крысу. Ему было неприятно, что она так хочет жить.
- Кузин, - сказал он, отходя, - после обеда всем всем оставаться тут.
Калитка заскрипела, провожая лейтенанта.
Спустя несколько минут крыса перестала бросаться на стенки ведра и, задрав морду к небу, застучала зубами. Там, наверху, решалась ее судьба. Хлебозаводу хотелось зрелищ.
Смерти надлежало было по возможности мучительной. Суд велся без различия чинов.
- Ут-топим, реб-бят, а? Пусть з-захлебнется, - предложил Парамонов. Предложение было односложно забраковано Шапкиным. Он был молчун, и слово его, простое и недлинное, ценилось.
- Повесить сучару! - с оттягом сказал Григорьев, и на шее его прыгнул кадык. Григорьев и сам понимал всю затейливость своего плана, но желание увидеть крысу повешенной внезапно поразило рассудок. А Ахмед, все это время громко восхищавшийся зверюгой и тыкавшей ей в морду прутом, поднял голову к Кузину, стоявшему поодаль, и, блеснув улыбкой, сказал:
- Жечь.
Приговор был одобрен радостным матерком. Григорьев, признавая ахмедовскую правоту, сам пошел за соляркой. Крысу обильно полили горючим, и Кузин бросил Парамонову:
- Бегом за Яном.
Парамонов бросился к палатке, но вылез из нее один.
- Игорек. - Виноватая улыбка приросла к его лицу. - Он не хочет. Говорит: работы много...
- Иди, скажи: я приказал, - тихо проговорил Кузин.
Ахмед выразился в том смысле, что если не хочет, то и не надо, а крыса ждет. Шапкин парировал, что, мол, ничего подобного, подождет. В паузе Григорьев высказался по национальному вопросу, хотя Лаукштейн был латыш.
Тут из палатки вышел счастливый Парамонов, а за ним и повар-индивидуалист. Пальцы нервно застегивали пуговицу у воротника. Кузин победительно улыбнулся:
- Давай, Ахмед.
Крыса, похоже, давно все поняла, потому что уже не стучала зубами, а, задрав морду, издавала жалкий и неприятный скрежет. Ахмед чиркнул спичкой и дал ей разгореться.
Крыса умерла не сразу. Вываленная из посудины, она еще пробовала ползти, но заваливалась набок, судорожно открывая пасть. Хлебозаводская дворняга, притащенная Ахмедом для поединка с нею, упиралась и выла от страха.
Вскоре в палатку, где яростно скреб картошку Лаукштейн, молча вошел Шапкин. Он уселся на настил, заваленный серыми кирпичами хлеба, и начал крутить ручку транзистора. Он занимался этим целыми днями - и по вечерам уносил транзистор с собой в расположение хозвзвода. Лежа в душной темноте, он курил сигарету за сигаретой, и светящаяся перекладинка полночи ползала туда-сюда по стеклянной панели.
Григорьев метал нож в ворота нижнего склада, раз за разом всаживая в дерево тяжелую сталь. Душу его сосала ненависть, и смерть крысы не утолила ее.
Парамонов оттаскивал в сторону гнилые доски. Нежданный праздник закончился. Впереди лежала серая дорога службы, разделенная светлыми вешками завтраков, обедов, ужинов и отбоев.
Длинный укатывал к свалке ржавые баки из-под воды. Его подташнивало от увиденного. Он презирал себя и ненавидел людей, с которыми свела его судьба на этом огороженном пятачке между сопок.
Лейтенант Плещеев, взяв свою дозу, лежал в коробочке-четырехэтажке, презрительно глядя в потолок.
Старшина Кузин дремал на койке за складом. Его босые ноги укрывала шинель. Приближался обед. Солнце припекало стенку, исцарапанную датами и названиями городов. До приказа оставались считаные дни, а до дембеля - самое большее месяц, потому что подполковник Градов обещал отпустить первым спецрейсом...
А крысу Ахмед, попинав для верности носком сапога, вынес, держа за хвост, и положил на дорогу, потому что был веселый человек.
1983
СИГНАЛИЗАЦИЯ
Эти строчки я пишу в половине седьмого утра, хотя вовсе не жаворонок.
Просто уже примерно полчаса под моим окном работает сигнализация на "жигулях" номер А 28-60 МТ. Она срабатывает в разное время, но почти каждую ночь - от пробежавшей кошки, упавшего листа или землетрясения в Японии. Очень чуткая.
Я не такой чуткий, но просыпаюсь всякий раз, когда под окном начинается эта затейливая череда сирен и гудков. Одновременно со мной просыпается жена и все остальные жители подъезда, кроме одной счастливой бабушки, глухой на всю голову - и владельца этой машины.
Впрочем, говорят, что он живет вовсе не в этом подъезде, а на другом краю дома. А машину ставит здесь, потому что там нет места. А сигнализацию включает, чтобы напугать потенциального угонщика.
Я бы очень хотел, чтобы эти "жигули" угнали, но всё никак.
Однажды, глухой зимой, я вышел во двор в третьем часу ночи, нашел источник звука и, наливаясь ненавистью, полчаса топтался вокруг него в ожидании хозяина, но напрасно: оно гудело, пока не сел аккумулятор.
Утром я позвонил в отделение милиции. Они спросили адрес и номер машины и пообещали принять меры. Теперь, еженощно слушая вой сирены под окном, я поминаю в своих молитвах и милицию тоже.
Хотя!
Если вдуматься, участковому, конечно, только и дел, что под утро срываться из отделения и на зимней заре выслеживать чайника, с которого потом еще и сотни не слупишь, потому что рядом в это время будет ошиваться другой чайник, то есть я.
Короче, к милиции претензий нет. Да и свет клином на милиции не сошелся - можно, в конце концов, сразу подать на мерзавца в суд.
Хорошо, лежа в темноте с открытыми глазами, под регулярно нарастающее уи-и-И-И, представлять себе этот суд.
Иск с требованием компенсации.
Адвоката, описывающего мои страдания во время бессонных ночей.
Лицо ответчика, не понимающего, почему я просто не дал ему в рыло, как человек, а мучаю при посторонних, как не русский.
Лицо судьи, думающего о том же самом.
Приговор, обязующий ответчика выплатить мне штраф в размере минимальной заработной платы (83 рубля).
Судебного исполнителя, к которому я буду полгода ходить с просьбой привести приговор в исполнение, а ночью слушать сигнализацию.
И, наконец, владельца "жигулей", которого я все-таки подстерегаю утром у этого мятого корыта - и даю ему в рыло, в рыло, в рыло!
Но!
У того конца дома действительно нету места. Там впритык, по периметру, стоят форды, фольксвагены и ауди, и "жигулю" не вписаться по классовому признаку.
А денег на гараж нет, и места для гаража у нас.
А угнать этот "жигуль" - действительно, как два пальца об асфальт.
А заявить об этом в милицию владелец техсредства, конечно, сможет, но заинтересовать их своей пропажей у него не будет никакой возможности.
А на страховку нет денег.
А это ржавое недоразумение - его гужевой конь, и единственный источник заработка в условиях экономического подъема... Поэтому под дальний рев собственной сигнализации хозяин "жигулей" А 28-60 МТ спит, как сурок.
А от тишины просыпается в холодном поту и бросается к окнам.
Но!
Я ведь тоже человек. И жена у меня человек. Если бы я был, ну, например, Лужков, а моя жена - Батурина, эти "жигули" давно бы увез в неизвестном направлении эвакуатор.
Да что там Лужков! Если бы я жил в пятистах метрах отсюда, в элитном доме, две тысячи баксов за метр, в одном подъезде с мелкими столичными чиновниками, и лукавый подбил бы кого-нибудь оставить это тольяттинское чудо под нашими окнами хотя бы на одну ночь - несчастный уже проклял бы час своего рождения.
С другой стороны, я тоже не хрен с горы, а целая телезвезда - у меня знакомых бандитов пол-Москвы, я могу хозяину "жигуля" этого жизнь изуродовать не хуже Лужкова.
Короче, варианты есть.
А вот просто так, с достоинством и по закону - не получается. Только цепная реакция всеобщего дарвинизма, и все сволочи, и никто не виноват.
"СЫ-ЫР!"
Текст читал в 90-м Геннадий Хазанов.
Хочешь, я тебе улыбнусь? Дружелюбно - хочешь? Я могу, меня учили дружелюбно. Как будто ты у меня самый дорогой гость. Как будто я только тебя тут, очкастый, стоял и ждал все эти годы. Все думал - что же ты не идешь? Все мечтал быстро тебя обслужить - и улыбнуться. Чтобы ты еще раз зашел со своей лысиной.
Погоди, тетка, сейчас и тебе улыбнусь. Раньше, при развитом социализме, ты бы у меня поспрашивала, в котором часу это мясо хвостиком махало. Ты бы у меня ошметки от копыт прямо на прилавке обгладывать начала. Это утренний бычок, сударыня. Йоркширской породы. Сколько взвесить? Триста граммов? На антрекотик? С нашим удовольствием, заходите еще. У-у, черепаха, в старое время ты бы килограмм пятнадцать уволокла и еще бы пела по дороге из Серафима Туликова. Эх, времечко было! Партия на всех одна, кусок мяса тоже один на всех, и улыбаться не надо. А чего лыбиться? Серьезное дело, построение коммунизма, четвертое поколение костьми ложится, весь мир во такими глазами смотрит... Старики знали, что делали! Общая цель была: вообще - чтобы коммунизм, а в частности - чтобы Генсек до трибуны дошел.
Так сплачивало народ, что про мясо никто уже и думать не мог. Брали не раздумывая, что есть, и увозили к себе в Ярославль. Сударь, рекомендую на лангет - парная говядина! Ах, лангет вам оставляют в лавке напротив. Там агитпункт был: рабочий с колхозницей и интеллигент с циркулем. Во такие лица у всех! И похожи друг на друга, как Лебедев на Кумача. А теперь - "лангет"... и стой тут, улыбайся каждой гниде.
И главное - податься некуда. Раньше вокруг целый лагерь был. Куда ни плюнь, везде родная речь и лязг. А теперь только Ким Ир Сен и этот небритый на острове. Вдвоем все это строют. А у нас капиталисты гнусные только один заповедник оставили - Волоколамский район, колхоз Большие Кузьмичи. Там по утрам транспаранты пишут, днем гордятся, что эксплуатации нет, а по вечерам последнее древко доедают.
А здесь придет утром эта падла нерусская, консультант, и улыбаться учит. Вы, говорит, Супцов, все зубы людям скалите, как лошадь, а им просто улыбнуться надо по-человечески. Вы когда-нибудь улыбались по-человечески, Супцов? Друзьям, девушкам? Я говорю, да пойми ты, нерусь несчастная, друзья у меня со служебного хода отоваривались, из рук в руки, я их и в лицо-то толком не помню. А девушки такие были, что улыбаться им - только время терять.
Он говорит: тогда скажите "сы-ыр". Я говорю: причем тут сыр, когда я на мясе. Он говорит: при слове "сы-ыр" получается приветливая улыбка, люди подумают, что вы им рады, и будут к вам за мясом приходить. Я говорю: колохозы надо вернуть, кол-хо-зы!. Они не то что приходить - приползать будут и за любую косточку сами улыбаться. Что вы все усложняете?
Тогда он говорит: видите, Супцов, телекамеру над входом? Она теперь все время вас показывать будет. И если, говорит, вы за неделю не накопите душевного тепла к соотечественникам, то нам придется расстаться... Сы-ыр! Не желаете ли паштета из гусиной печенки, сударыня? Откуда гуси? Как всегда, сударыня, из Италии. Вчера щипали травку под Неаполем, а сегодня уже здесь. Сы-ыр! Нет, сударыня, это я так - сыр, говорю, голландский в соседней лавке - и не берет никто! И вам того же.
О господи! Целый час еще до закрытия - зато уж дома ты мне, нерусь капиталистический, до лампочки Ильича со своей телекамерой. У меня там попугайчик живет, специально обученный для отвода души. Он, как меня увидит, кричит: "Мясо есть? Мясо есть? А я ему: "Пошел ты... со своим мясом, носатый!" Тогда он: "Требую книгу жалоб! Требую книгу жалоб!" А я ему: "Вали, покуда цел, тварь зеленая!"
И так целый вечер. Ох, вот же оно где, счастье! А утром снова: "Сы-ыр! Сы-ыр".
БЕГУН
В Москву я приехал, как все прогрессивное человечество, за колбасой.
И вот стою в сердце России в обнимку с копченостью, от удовольствия даже глаза прикрыл. А открыл глаза, вижу: стоят вокруг соотечественники с котомками - и нюхают.
– Вы чего, - спрашиваю, - товарищи?
– Кремлевский полк тебе товарищ, - отвечают. Москвичам, значит, колбаса, а остальным - соцсоревнование до гробовой доски?
И подбираться ко мне начинают.
Я говорю:
- Вы что, земляки? Я ж не здешний! Я ж свой, я тоже из России!..
Не помогло. Бросились. Пиджак в клочки порвали, колбасу съели прямо из рук. Одни, которому не хватило, коленную чашечку мне обглодал.
Лежу, с мыслями собираюсь. Эти ненормальные разбежались - колбасу мою переваривать, а вокруг старушки собрались, на консилиум.
- Это, говорит одна, - рекетёры кооператора поймали.
Другая аж взвилась.
- Кооператора?
И сумкой меня по голове: тресь! Тут я сразу в себя пришел.
- Ты что, говорю, старая, "Красной Звезды" перечиталась? Какой я тебе кооператор? Я, может, больше трешки сроду в руках не держал!
Но мне, видно, глуховатая старушка попалась: снова сумкой - тресь! И еще раз - тресь! Гляжу, другим тоже завидно становится. Ну, хоть и без коленной чашечки, а побежал. Бежим мы по проспекту какому-то вдоль транспаранта, я впереди - старуха сзади, сумкой меня по голове трескает.
- Это тебе, - кричит, - за Рижский рынок, за Рижский рынок!
Тут выходят из-за угла два старичка - и к нам. Ну наконец-то, думаю.
- Скорее, - кричу, - дети Магнитки, спасите меня от этой мегеры!
А старички цап меня за руки!
- Рижский?
- Рижский, - кричит старуха, - Рижский!
- Сейчас, - говорят старички, - мы тебе покажем, как от Союза отделяться!
- Отцы, - говорю, - какой от Союза? Я от тещи никак отделиться не могу! Пустите руки, ироды!
- Так ты не латыш?
- Это она латышка, - кричу, она! А я чечено-калмык!
Ветераны за старушку принялись. А вокруг меня, оглянуться не успел, уже брюнеты какие-то собрались и решают: то ли прирезать меня за то, что армянин, то ли пристрелить за то, что азербайджанец. Хорошо, узбеки выручили: окружили, в сторонку отвели, пальцами тычут и бормочут по-своему. И я от потрясения, поверите ли, понимать начал. Говорят: нет, никакой он не армянин, - турок он - во как смотрит, ну точно турок!
И я снова побежал. Ну жизнь: спереди дети пальцами показывают, сзади узбеки улюлюкают. У какой-то пивнушки поймали меня мужики в косоворотках: им померещилось, что я еврей. Но узбеки объяснили мужикам, что я турок, и мы побежали дальше. Бежим, по национальному вопросу перекрикиваемся. В глазах темно: то ли от усталости, то ли вечер уже...
Ночью, - слава Аллаху! - на узбеков наехали рокеры. А на рассвете, гляжу, хутора кругом, кирхи, а я все бегу, кричу:
- Русский я! Русский!
Тут-то меня и остановили.
- Извинит-те, - говорят, - но здесь не стоит это так - как это говорят по-русски? - рек-ла-мирова-ть.
- Почему? - спрашиваю.
- Секундочку, - говорят, - извинит-те.
- И начали совещаться. Сразу видно, культурная нация.
Посовещались, взяли меня за руки за ноги, положили лицом на травку и на спине через трафарет написали:
"КРАСНЫЙ ОККУПАНТ, ВОН ИЗ ПРИБАЛТИКИ!"
На местном, русском и английском.
Развернули, дали всем хутором пинка и замахали вслед трехцветными флагами. И я побежал обратно.
Ну ничего. Страна большая, где-нибудь остановлюсь. Тундры вон навалом, тайгу еще не всю в океан сплавили, в пустыне тоже - чем не жизнь? Нет, жить в стране победившего социализма, я считаю, можно. Лишь бы людей рядом не было. Соотечественников, мать их...
1990
РАЗНОСЧИК РАДОСТИ
Я любимый артист этого народа. Меня узнают на улицах, у меня просят автограф; девушки ждут меня у служебного входа с букетами роз, мужчины пропускают без очереди за пивом. В афишах мою фамилию пишут красными, толстыми, как слоновьи ноги, буквами.
Я приношу людям радость. Я с детства мечтал об этом...
Во втором классе у меня обнаружился абсолютный слух. Августа Францевна Фридберг, получившая свое образование в городе Санкт-Петербурге у профессора Ауэра, ставила мне пальчики и кормила карамельками. Через два года я играл первую часть скрипичного концерта Мендельсона, и когда я играл, на подоконнике распускалась герань и шевелилась традесканция - растения наиболее чуткие к гармонии.
Ясным январским днем меня встретили в подъезде соседские ребята, братья Костик и Вадик. Они отклеили от моих замерзших пальцев футляр со скрипкой, извлекли из теплых недр инструмент и несколько раз ударили им об угол.
Братья не могли больше слышать концерта Мендельсона. Звук, случившийся при ударе инструмента об угол, принес им несказанно больше радости - но тогда я еще ничего не понял.
Они поломали скрипку, а впоследствии обещали поломать и руки-ноги.
Когда меня выписали из больницы, я уже почти не заикался; только сны начали сниться странные.
И тогда я перестал сдавать по тридцать копеек на вонючие школьные котлетки и тайно купил себе тюбики с масляными красками. По вечерам, сбагрив темную математику и мучительную химию, я рисовал то, что мог вспомнить из ночных видений. Дни окрашивались в охру и сурик, сны продолжали сниться; я начал рисовать на уроках - рисовал коней с выпуклыми яблоками глаз и прекрасных обнаженных женщин...
Над женщинами меня и застукала завуч. Когда она сорвала голос и перешла на орлиный клекот, я был отведен к директрисе. Меня хотели исключить из комсомола, но все обошлось выговором с занесением в учетную карточку, вызовом в школу мамы, обобществлением тюбиков и конфискацией моих снов, классифицированных как порнография. Директриса держала листы рисунков, как дохлых лягушек - двумя пальцами и как-то сбоку от себя.
То, что я делал, не приносило людям радости.
Я научил канарейку говорить по-человечески и подарил ее юннатам нашей школы. Юннаты нашей школы на спор с юннатами ПТУ канарейку съели. Я писал стихи - девушки конфузливо прыскали в кулачки, юноши молча били меня ногами. Наверное, мои стихи несовершенны, думал я, закрывая пах и голову. Отлежавшись, я читал им вслух Петрарку, и меня снова били, причем гораздо больнее.
Дома я рыдал в подушку. Я очень хотел приносить людям радость, но не знал как. Я был еще слишком молод для этого.
Сегодня мне тридцать пять лет.
Я приезжаю на свое выступление за полчаса, переодеваюсь и выхожу за кулисы. Потом конферансье выкрикивает мою фамилию, и я выхожу на сцену.
Выйдя, я без помощи рук, одной правой ноздрей, открываю бутылку "Фанты" и, подбросив ее в воздух, ловлю зубами за горлышко. Выпив эту гадость до дна, я - по прежнему без помощи рук - заедаю ее стеклотарой, после чего встаю на одну руку, а другой зажимаю ноздрю и сморкаюсь "Фантой" на дальность.
Обычно к этому моменту зрители уже находятся в состоянии экстаза - они свистят, визжат и выбрасывают вверх пальцы.
Тогда я встаю на ноги, рывком раздираю на груди майку с надписью "PERESTRPОIKA", истошно кричу: "Сукой буду!" - и прыгаю двумя ногами на рампу.
Здесь начинается неописуемое.
На "бис" я снимаю штаны и поворачиваюсь к залу голым задом. Это кульминация. Скрипичный концерт Мендельсона, скажу я вам, сущий пустяк по воздействию.
Кажется, этот Мендельсон вообще напрасно писал его, не говоря о прочем.
Я приношу людям радость. Я с детства мечтал об этом.
Трын-Трава
Максиму Солнцеву
1.
На самом деле все должно было случиться не так.
Если бы этот придурок не попросил карту на шестнадцати очках, девятка пришла бы к моим двенадцати, дилер бы сгорел, и всем было бы лучше - и мне, и придурку, а дилеру все равно, потому что деньги не свои.
И я бы ушел из-за стола, и на улице встретил небесной красоты создание, и на весь выигрыш купил бы цветов, и черт знает чем занимался бы с небесным созданием всю ночь - вместо того, чтобы сидеть в "обезьяннике" после того, как, выйдя из казино, с досады послал в даль светлую милиционера, приставшего с проверкой документов.
Короче, вечер не сложился.
И все-таки, вспоминая ту девятку, приятно думать, что все могло быть совсем по-другому...
2.
Царь Петр Алексеевич третий месяц жил под чужим именем в городе Амстердаме, изучая точные науки, фортификацию и корабельное ремесло. Не забавы ради он мозолил руки на верфях Ост-индской компании - была у него дальняя мысль по возвращении на родину поставить на уши златоглавую, выписать клизму дворянству, дать пендаля боярам - и, начавши с осушения чухонских болот, сделать Расею мореходной державой с имперскими прибамбасами.
Чтоб боялись и на много веков вперед вздрагивали при имени.
Крови - знал государь - будет залейся, но как раз крови он не страшился. Привык с малолетства, что без юшки на родине обеда не бывает, а если праздник без смертоубийства - то вроде и вспомнить нечего. А тут целая империя.
Короче, были у Петра Алексеевича большие планы на жизнь. Но однажды... - впрочем, будем точны. Не однажды, а именно вечером пятого октября 1697 года, возвращаясь в посольство, государь проскочил нужный поворот - и еще минут пять, грезя о державе, мерил сапожищами амстердамские каналы, пока не очнулся в совершенно незнакомом месте.
Желая узнать, где это он и как пройти до дому, царь заглянул в ближайший кабак - и остановился, пораженный незнакомым запахом, висевшим в помещении.
Сладковатый запах этот шел от полудюжины самокруток, тлевших в узловатых моряцких пальцах.
Будучи человеком любознательным, царь прямо шагнул к народу и на плохом немецком попросил дать ему курнуть. Ему дали курнуть, и государь, выпучив глаза еще более, чем это организовала ему природа, в несколько затяжек вытянул весь косяк. Хозяин косяка попробовал было протестовать и даже схватил царя за рукав, но получил по белесой башке русским кулаком и, осев под стол, более в вечеринке не участвовал.
Царь докурил, под одобрительный гул матросни выгреб из карманов горсть монет и потребовал продолжения сеанса - ибо зело хорошо просветило ему голову от того косяка.
А именно: увидел царь город на болотах, мосты над рекой, львов у чугунных цепей, и дворец, и фейерверк над дворцом. Потом по широкой воде поплыли корабли, и уже на средине косяка выяснилось, что плывут те корабли не на чухонских просторах, а в каких-то субтропиках.
К концу первой закрутки был взят Азов. Турки бежали, растворясь в районе кабацкого гальюна. Матросы с уважением прислушивались к ошметкам басурманской речи; иноземных галлюцинаций они не понимали, но разумели масштаб.
Когда, круша инвентарь, царь принялся собственноручно мочить Карла Двенадцатого, хозяин кабака попросил очистить помещение. Не рискуя тревожить детину, просьбу свою он обратил к соотечественникам. Матросы взяли детину под руки и осторожно, чтобы не помешать течению процесса, вывели его на воздух. Шедший в беспамятстве бормотал, дергал щекой и вращал глазными яблоками в разные стороны - и один из матросов заметил другому по-голландски, что этот человек напоминает ему божию грозу.
Матрос тоже был хорош.
Так и не выведав у божией грозы адреса, по которому ее можно сдать соотечественникам, гуляки прислонили потерпевшего к парапету и пошли восвояси. Через минуту их путь в темноте пересекла группа иноземцев; иноземцы вертели головами и нервно переговаривались.
Они кого-то искали.
...Обрыскав с посольскими амстердамские полукружья, Алексашка Меньшиков царя все-таки нашел - тот спал прямо на набережной, и был не то чтобы пьян (уж пьяного-то царя Меньшиков видал во всевозможных кондициях), а - нехорош.
Верный мин херц хотел устроить столяру Петру Михайлову выходной - и наутро не велел посольским будить государя, но государь проснулся сам и, посидев немного в размышлении, на работу пошел.
Работал он, однако, без огонька, не зубоскалил, товарищей не подначивал, в рожу чуть что кулачищами не лез - словом, был сам не свой. По колокольному сигналу воткнув топор в недотесанное бревно, Петр Алексеевич, отводя глаза, сообщил, что в посольство не пойдет, а пойдет он, стало быть, к анатому Рюйшу - посмотреть, как в Европе режут мертвых.
Ни к какому Рюйшу государь, разумеется, не пошел, а направился совсем в другую сторону. Встревоженный Алексашка тенью следовал за государем.
Пересекши три канала, царь остановился в сомнении, подергал щекой; повернул за угол, вернулся. Подкравшись к государю поближе, Алексашка всмотрелся - и похолодел: царь принюхивался! Глаза его были прикрыты, ноздри ходили, как у собаки. Наконец Петр Алексеевич дернул щекой, зрачки блеснули в слабом свете газового рожка - и, нагнувшись, он вошел в какую-то дверь.
Меньшиков переждал на холодке с десяток минут и, перекрестившись, вошел следом.
Гомон оглушил его. Царя Алексашка увидел сразу: сидя среди какого-то сброда, тот курил, но не трубку, крепкий запах которой давно выучило царское посольство, а козью ножку. Сладковатый дым стелился под потолком. Царские глаза, блуждая, дошли до Алексашки.
Врасплох Меньшикова было не застать: он заранее изобразил лицом удивление, и даже руки раскинул: мол, надо же, какая встреча! Вся сия театра осталась неоцененной: царь за Алексашку глазами даже не зацепился, и второй раз за вечер мин херца пробрало крупными мурашами по спине.
Кошачьим шагом подобрался он к лавке, с пардоном раздвинул сидевших, окликнул государя по имени-отчеству. На имя свое царь откликнулся расслабленной улыбкой - и остановил таки взгляд.
- Это я, Алексашка Меньшиков, - сказал вошедший правду чуть ли не первый раз в жизни.
- Вижу, - сказал Петр.
Мин херц обрадовался.
- А ты - видишь? - спросил государь, уходя взглядом мин херцу за плечо.
- Что? - озираясь, спросил Алексашка. Петр усмехнулся и наметанным движением - всякое ремесло схватывал он быстро - скрутил косячок. Поднеся к лицу огарок, царь косячок раскурил и рывком протянул его Меньшикову.
- На!
Через пару минут Алексашка тоже видел. Видел ларцы с золотом и камнями различной немерянной ценности, холеных лакеев в шитье, жратву на столах и сочных баб на полатях, и все это имел он задаром как царский фаворит, пока косяк не выгорел.
- Ох, ты! - только и сказал Меньшиков, придя в себя.
- То-то и оно, - ответил государь, только что, не сходя с места, переказнивший пол-страны.
Более на верфях Ост-индской компании столяра Петра Михайлова не видели. Никто из посольских ни на какую верфь наутро тоже не пошел, и в другие ремесла также: в приказном порядке все были сведены в кабак. Царь лично раскуривал косяки и вставлял их в окаянные рты.
Посольский дьяк дьявольскую траву курить отказался, чем привел государя в ярость неописуемую, был связан и тут же, принародно, подвергнут излишествам. Четыре горящих косяка было вставлено в щербатый рот; бывший столяр лично зажимал дьяку нос пальцами, тренированными на гнутии пятаков. Вынужденный вдохнуть в себя содержимое косяка, дьяк вскоре увидал деву Марию и волхвов, причем лежащий в яслях был уже с бородой и покуривал.
С оных пор ничего, кроме травки, дьяк уже не хотел - а царь, будучи человеком систематическим, приступил к опросу испытуемых.
Содержание видений оказалось многообразным и поучительным настолько, что царь велел записывать за вспоминающими дословно. В бумагах, частично истлевших, частично тлеющих доныне (Zwollemuzeum, 117 единиц хранения), то рукой неизвестной, то рукой самого государя документально зафиксированы виденные в ту осень летающие рыбы, человеко-гуси в латах, одноглазые пришлецы из космоса и мир во всем мире.
Через месяц дорога от посольства в кабак была разучена россиянами, как Отче наш. Обратный путь, правда, оказался не в пример длиннее. Так, боярский сын Долгоруков, будучи водорослью, лег канал и утонул, чем привел государя в задумчивость. Результатом оной задумчивости стал собственноручный государев рескрипт относительно доз и порядка употребления зелья.
Настрого велено было не мешать курево с водкой, потреблять зелье коллективно и по выходе с сеанса связываться веревками, дабы пропажа отдельного человека невозможна была есть. Рескрипт был написан на обороте первых попавшихся под руку государю фортификационных чертежей и бумаг по баллистике.
Прочие бумаги и проекты лежали на столах нетронутыми с того дня, как государь заблудился по дороге с верфей Ост-индской компании.
Царский рескрипт был прочитан вслух. Собравшиеся кратко помянули боярского сына Долгорукова, потом много выпили за Родину - и под утро гурьбой повалили в зельный кабак.
Пока посольские во главе с Алексашкой практиковались до невозможного, государь погрузился в дальнейшее изучение вопроса. Он допытывал моряков, лично ходил смотреть выгрузку такелажей и торговался на пробу. Вскоре достоверно известно стало ему, что чудная трава сия, при горении дающая легкость и сбывание невиданного, растет в Индии и называется маригуана, что дорожает она после пассатов, когда в те края не доплыть, а в иное время в амстердамском порту, как стемнеет, сбывают ее бесперебойно, а если оптом, то и за бесценок.
Узнал он, - и немедля проверил на себе - что не токмо трава, а и некоторые грибы приносят знающему забвение от тревог и отрыв от имперской проблематики - и не токмо при курении, а и при натирании в пищу и добавлении в питье.
...Государь взялся за дело крепко, как крепко брался он за все, до чего доходили руки. Отложена была тысяча рублей на еду, веселье и транспортные расходы, а на остальные мин херц с ребятами, торгуясь, как цыгане, за неделю взяли в порту до сорока пудов грибков и семьдесят с малым мешков волшебной травы.
Деньги кончились раньше азарта, и пару мешков светлейший князь Меньшиков просто прихватил, по-тихому, с собою напоследок - отчасти по невозможности удержаться, отчасти в воспитательных целях, дабы продавец греблом не щелкал, а наших знал.
Спустя пару дней посольство отбыло из Амстердама, но не в Лондон (даром он уже никому не был нужен, этот Лондон), а прямиком домой. Боярские и дворянские дети, с радостью забившие на фортификацию, точные науки и парусное ремесло, лично грузили в телеги драгоценную поклажу.
На голландщине оставлены были наивернейшие торговые люди с царскими письменными инструкциями.
Родина, как положено, встретила государя заговором - и некоторое время, вместо мирного употребления флоры, государю приходилось рубить головы госслужащим. Но уже как бы напоследок: уже к началу 1699 года дошли у Петра руки до европейских новаций, от которых зело много счастья отечеству приключилось - ибо, вместо походов во все края географии и пожизненного пьянства вперемешку с отрезанием бород, государь сосредоточился на сельском хозяйстве.
Но не введением картошки озаботился Петр Алексеевич (сей корнеплод и поныне мало известен россиянам), а - пропагандою индийской травы во всех видах.
Поначалу дворянство и боярство курило и нюхало с опаской, но втянулись. Не все, конечно, и не сразу - некоторых приходилось увещевать не на шутку: и по ретроградским сусалам царь самолично кулаками ездил, и в нововведенные ассамблеи, бывало, доставляли людей под конвоем. В ассамблеи эти обязаны были являться теперь все уцелевшие от стрелецких бунтов - и цвет нации, под отеческим присмотром государя, ел и курил оную индийскую траву, с грибками и без, толченую и горящую, иногда по неделям безвыходно. Да и куда выйдешь в запертые ворота?
Уйти с ассамблеи дозволялось только по слову государеву, но у того к началу восемнадцатого века наступили такие мессианские видения, что нарушать их реальностью не дозволялось никому, и пока государю сквозь нездешнее не казалось, что хватит, все остальные в сознание тоже не приходили.
Гвардейцы с сундуками зелья обходили столы - и горе было тому, кто под шумок пытался воздержаться. Специальные люди следили за ересью, и с воздержантами поступалось по примеру амстердамского дьяка.
Стоявшие на ногах за людей не считались. Шли годы, образуя десятилетия. Москва пропахла дурью насквозь, Петербурга же никакого не было.
Население, сэкономленное на строительстве северной Пальмиры, было брошено на юга, где в бескрайних степях прижилась заветная маригуана не хуже Индии. Да и родная конопля, хотя отдавала немного маслом, настроение улучшала все равно, причем копейки не стоила.
Государь железной рукой вел страну к забвению бед и остаток дней своих положил на составление всяческих рецептов и плепорций. Последняя - "об употреблении поганки бледной толченой отнюдь не черезчур" - была продиктована им уже на смертном одре.
По смерти государя начались, как положено, раздрай и групповщина, но далеко дело не зашло, потому что светлейший князь вовремя роздал раздрайщикам неприкосновенный запас самолучшей травки (еще голландского развеса) - и через пару часов все претенденты на престол себя на этом престоле уже увидели. Жизнь пошла своим чередом, и где находится Берёзов, Меньшиков так и не узнал.
Вскоре благодарное Отечество воздвигло в Москве памятник покойному государю. Обошлись без иноземцев, сваяли сами: государь безо всякого коня, своими ногами, стоит на змее; во рту косяк, пальцы расставлены буквой V.
Тем временем в Нидерландах история тоже не стояла на месте. Бумаги, оставленные на столах приезжим царем, вместе с его Юрналом, по безмерной аккуратности амстердамского бургомистра Витзена, были снесены в архив и преданы изучению. Посреди чертежей, интереса не представлявших, найдены были обширные записи на русском.
Переводчика нашли не сразу, но орнунг есть орнунг - и через год к каждому царскому листку имелся немецкий текст. Толком прочли этот текст только еще через одиннадцать лет, при передаче городского архива новой канцелярии.
Русский государь излагал план государственного строительства. Писал о необходимости морского господства, о расширении державы и благости сильной руки во главе оной; о пользе наук и военной дисциплины; о поколениях, кои лягут в топи строек и падут под всевозможными бастионами; о тех, которые будут казнены в видах укрепления государственности - и об элизиуме, который ждет уцелевших.
Новый бургомистр был крепкий хозяйственник, элизиумами не интересовался, но забавные казусы любил - и в виде анекдота, в застолье, стал пересказывать скифские фантазии. Многие смеялись, некоторые просили списать слова. Вскоре русский трактат стал модным чтением, и наконец слухи о нем достигли ушей молодого штадтгальтера Голландии, как раз искавшего точки применения своих несусветных сил. Не ограничась пересказом, заинтригованный принц затребовал первоисточник.
По прочтении текст взволновал его очень сильно. В бумагах, забытых при отъезде русским гостем, было нечто, на что хотелось потратить жизнь, причем не только свою. Об амстердамской находке была послана в Москву депеша с выражением восторга и восхищения силой государственной мысли брата Петра.
По получении в России депеша была раскурена на ближайшей ассамблее, а впечатлительный принц, для начала казнив половину магистрата, приступил к строительству элизиума во всем мире, начиная с одних, отдельно взятых Нидерландов.
...Прекрасна Россия, маленькая задумчивая страна. Гостеприимная, тихая конфедерация с трилистником на знамени издревле манит иностранцев покоем и свободой. Завоеватели, время от времени заходившие сюда с разных сторон, безо всякого сопротивления отковыривали от матушки куски пространства, но приспособить население к оккупации так и не смогли: мало кто из местных вообще замечал, что идет война, и завоеватели в сильном недоумении останавливались.
Большинству из них пришелся по вкусу здешний старинный обычай не отвлекаться на преобразование мира, а сворачивать косячки - и пребывать в нетях, расположила к себе предсказуемая и вполне постижимая славянская душа, понравились здешние налоги; глянулись красавицы, в глазах и ленивых телах которых ждала своего часа гремучая евроазиатская смесь.
Под мелодичный звон курантов круглосуточно идет здесь жизнь половая и торговая, и красные фонари мерцающим пунктиром освещают вечерние переулки за роскошным храмом, построенным в честь взятия одним здешним древним варваром какой-то Казани. Зачем была ему Казань, многоженцу?
На цветочных развалах за копейки можно купить все, что растет из земли - левкои, гиацинты, розы, глицинии... И, конечно, здешние тюльпаны - гордость московитов.
Народ тут богопочтительный без исступления; церковь же ведет себя скромно, ибо еще тот петровский, принародно прищемленный царскими перстами дьяк заповедал братии не соваться в государственные дела ни при каких обстоятельствах.
Тихая, счастливая провинция Европы, Россия уже четвертый век не лезет в геополитику, довольствуясь сельским хозяйством и туризмом. Писателей своих нет, до космоса руки не дошли, да никому и не надо; из больших достижений - только тотальный футбол.
Традиционное уважение россиян к Амстердаму делают необременительной гуманитарную помощь в регионы недавно распавшейся Голландской империи. В результате трехвекового строительства элизиума там образовалась черная дыра, в которую сколько денег ни вбухай, все впустую. Ни дорог, ни законов - только ржавый ядерный боезапас, мессианская гордость и повальное пьянство с горя.
Россияне не понимают, как можно довести до такого свою страну.
3.
...Если б тот придурок не попросил карту на шестнадцати очках, все бы случилось совсем иначе. Но он попросил карту - и я сижу в "обезьяннике", без бабок и с фингалом на роже.
Тоже, конечно, вариант. Грех жаловаться.
...Вечером пятого октября 1697 года, в мечтах о будущей империи, государь проскочил поворот на посольство, но спохватился шагов через пятнадцать. Рассмеявшись, он втянул в себя гниловатый воздух канала с еле слышным сладковатым привкусом незнакомого происхождения, развернулся на ать-два, отмерил сапожищами обратный отрезок - и уже через полчаса был в посольстве.
Ночь застала Петра над баллистическими чертежами. Поняв, что траекторий полета ядер голова более не принимает, он отодвинул чертежи - и легши в постель, немедленно провалился в странный сон. Город в чухонских топях, построенный назло шведу, странная птица о двух головах и казни во благо отечества всю ночь мерещились государю.
Ужо ему.
2001
Горин. Для книги воспоминаний.
Сижу перед листом бумаги - и не знаю, что писать о Горине. Вспоминать милые мелочи, шутки, эпизоды быта? Но это можно вспомнить о каждом из нас. Разве в этом дело? Не стоит мелочиться. Важен человеческий масштаб - который был понятен еще при жизни Григория Израилевича.
А с каждым днем, прошедшим после смерти Григория Израилевича, становится еще яснее, кого мы потеряли.
Так и оставлю написанное - те слова, которые успел сказать своему учителю перед его последним юбилеем, и другие, посмертные. Между ними - три месяца и печальное ахматовское "когда человек умирает, изменяются его портреты"...
Писать о Горине трудно. Виною этому пиетет - чувство, не прошедшее за десять лет личного знакомства. Откуда бы?
В нашем бойком цехе, где принято, без оглядки на возраст, называть друг друга сокращенной формой имени в уменьшительно-ласкательном варианте, Горин твердо остается Григорием Израилевичем. Он, конечно, отзовется и на Гришу, но раньше у меня закаменеет язык и пересохнет гортань.
Потому что он, конечно, не чета нам, сухопутным крысам эстрады и ТВ.
Горин давно отплыл от этих гнилых причалов. С командорской трубкой в зубах он возвышается на капитанском мостике и вглядывается вдаль.
Перед ним - необъятные просторы мировой драматургии и всемирной истории. Он плывет туда, где бушуют настоящие страсти - и там, на скорости пять драматургических узлов, как бы между прочим ловит рыбку-репризу.
Она идет к нему в сети сама, на зависть нам, юмористам-промысловикам, в это же самое время в разных концах Москвы мучительно придумывающим одну и ту же шутку ко Дню Милиции.
Завидовать тут бессмысленно, ибо шутка у Горина - это результат мысли, и блеск его диалогов - это блеск ума. Этому нельзя научиться.
То есть, научиться, конечно, можно, но для начала необходимо выполнение двух условий. Во-первых, надо, чтобы черт угораздил вас родиться в России с душой и талантом, но при этом еще и евреем с дефектом речи. А во-вторых, - чтобы все это, включая дефект речи, вы сумели в себе развить - и довести до совершенства.
Чтобы всем окружающим захотелось стать евреями, а те из них, кто уже - чтобы пытались курить трубку в надежде, что так будет глубокомысленнее, и начинали картавить в надежде, что так будет смешнее...
Будет, но недолго.
Потому что в инструкции одним черным записано по белому - "с душой и талантом".
Горин, конечно, давным-давно никакой не писатель-сатирик. Эта повязка - сползла. Или, скорее, так: Горин - сатирик, но в старинном, не замаранном качестве слова. Его коллегой мог бы считать себя Свифт - и думаю, не погнушался бы, особенно по прочтении соответствующей пьесы.
Выдержав испытание театром и телевидением, горинская драматургия выдержала главное испытание - бумагой. Горина очень интересно - читать! Прислушиваясь к себе и сверяя ощущения. Вспоминая.
Помню, как я ахнул, в очередной раз прилипнув к телеэкрану -"Того самого Мюнхаузена" показывали вскоре после смерти Сахарова, и еще свежи были в памяти скорбно-торжественные речи секретарей обкома с клятвой продолжить правозащитное дело в России.
Я будто бы впервые увидел вторую серию этой ленты - и поразился горинскому сюжету, как пророчеству.
"Хорошо придуманной истории незачем походить на действительную жизнь; жизнь изо всех сил старается походить на хорошо придуманную историю", - писал Бабель. Он писал это про горинские сюжеты. Григорий Израилевич чувствует жизнь, он слышит, куда она идет - и умеет написать об этом легко, смешно и печально.
Поэтому (как было сказано по другому поводу у того же Бабеля) - он Король...
Этот текст был написан в марте 2000 года и опубликован в ироническом журнале "Магазин". Григорию Израилевичу только что исполнилось 60 лет... Ему оставалось жить три месяца.
"Декан молчит, и благородная ярость не разрывает больше его сердца".
Надпись на могиле Свифта
Григорий Горин не дал нам подготовиться к своему уходу. То, как он жил, делало совершенно невозможной мысль о его смерти.
"Некоторые зубцы мне удались". Это - в ответ на мой вопрос о кардиограмме - после первого сердечного приступа, два месяца назад.
Он был моим учителем. Моим ребе - однажды он сам себя назначил на эту должность, и я был счастлив. Ибо много ли тех, которые были нашими кумирами в молодости - и за три десятилетия ни разу не разочаровали - ни словом, ни поступком? У многих ли хочется спросить совета?
Григорий Горин умел держать дистанцию с властью - и не запачкался ни с одной из них. Он пробивался к нашему достоинству, тянул нас за собою наверх - на ту веревочную, закрепленную на небесах лестницу, - ибо знал за нас всех, что нет на свете опоры надежнее.
В его поразительных текстах не было ни грамма банальности - всегда игра на опережение! Совершенство его диалогов было совершенством его души.
Без его пьес мы были бы другими. Миллионы нас были бы беднее, хуже - на "Тиля", "Свифта", "Мюнхаузена"... Три десятилетия нас пропитывала блистательная горинская ирония - та самая, которая, по Ежи Лецу, восстанавливает уничтоженное пафосом. Он учил нас смеяться и думать - и может быть, поэтому мы еще небезнадежны.
Он умер в дни, когда колесо времени совершает свой скрипучий поворот - и опять против часовой стрелки. Он слышал этот скрип лучше многих, и предсказал многое, что нам еще предстоит проверить.
Он был человеком драматичного сознания, но природный вкус и мудрость не позволяли ему прилюдно заходиться в апокалиптических плясках. Трагизм жизни Горин преодолевал смехом - как его учили его великие предшественники и соавторы.
Верный своей первой профессии, Горин ставил жесткий диагноз, но обязательно давал надежду. Любимые его слова были: "все будет хорошо".
Он чувствовал жизнь, он слышал, куда она идет - и умел написать об этом легко, смешно и печально.
Как бывший врач Горин, наверное, лучше других понимал хрупкость жизни - но как практикующий философ твердо знал, что большая часть человека остается оставшимся. "Что смерть? - сказал он на панихиде по Зиновию Гердту. - Сошлись атомы, разошлись атомы - какое это имеет значение?"
Бессмертие души было для него очевидностью. Собственно говоря, только человек, так к этому относившийся, мог написать "Мюнхаузена" и "Свифта".
Сказано: каждому воздастся по вере его. Поэтому Горин останется с нами - его неповторимый голос, его улыбка. Вот только не позвонить, не спросить, не примерить себя к его безукоризненной интонации, не услышать слов надежды и ободрения.
Нам остались пьесы - лучшее, что создал Горин, если не считать его собственной жизни.
ЗДЕСЬ БЫЛО НТВ
Еду на работу, опаздываю, ловлю машину:
- Останкино!
- Сколько?
- А сколько надо? - интересуюсь.
- Ну, вообще тут полтинник, - говорит водитель, - но вам... - Улыбка. Я понимаю, что поеду на халяву.
- Давайте - восемьдесят? Вы же "звезда".
Программа "Итого", сделавшая меня "звездой" с правом проезда за восемьдесят вместо пятидесяти, начиналась с идеи вылезти из-за кукольных спин и заговорить своим голосом. Запросилось наружу мое театральное прошлое (первую половину жизни я провел за кулисами и возле них), а кроме того - давно хотелось приблизить комментарий к злобе дня.
Тут штука вот в чем. В "Куклах", с их сложной технологией, сдавать очередной сценарий приходилось в начале недели, а в эфир программа шла только в воскресенье. А за пять дней в России может произойти черт знает что, вплоть до полной перемены власти. Несколько раз "Куклы" попадали в эту пятидневную ловушку - с довольно печальными результатами. Текст, остро актуальный во вторник, к выходным оказывался абракадаброй, не имеющей отношения к реальности.
Самый выразительный случай такого рода произошел в дни правительственного кризиса в сентябре 1998-го. Депутаты дважды забодали кандидатуру Черномырдина - и все шло к тому, что Борис Николаевич насупится, упрется и выдвинет ЧВСа в третий раз. В расчете на этот вариант развития событий сценаристом Белюшиной были написаны очередные "Куклы".
Но жизнь пошла враскосяк со сценарием. В среду, когда программа был написана, озвучена, и уже полным ходом шли съемки, мне позвонил гендиректор НТВ Олег Добродеев.
- Витя, - сказал он негромко. - Дед хочет Лужкова.
- О господи, - сказал я. - Точно? - спросил я чуть погодя.
Олег Борисович несколько секунд помолчал, давая мне возможность самому осознать идиотизм своего вопроса. Что может быть точного в России, в конце ХХ века, под руководством Деда?
- Пиши Лужкова, - напутствовал меня гендиректор и дал отбой.
Я позвонил Белюшиной - она ахнула - и мы приступили к операции. Скальпель, зажим... Диалог, реприза... Через пару часов ЧВС был вырезан из сценарного тела, а на его место вживлен Лужков. Когда я накладывал швы, позвонил Добродеев.
- Витя, - негромко сказал он. - Только одно слово.
У меня оборвалось сердце.
- Да, - сказал я.
- Маслюков, - сказал Олег Борисович.
- Это п....ц, - сказал я, имея в виду не только судьбу программы.
- П....ц, - подтвердил гендиректор НТВ.
- А это точно? - опять спросил я. - Кто тебе сказал?
- Да я как раз тут... - уклончиво ответил Добродеев, и я понял, что Олег Борисович находится там. Мне даже показалось, что я услышал в трубке голос Деда.
Галлюцинация, понимаешь.
Я позвонил Белюшиной, послушал, как умеет материться она - и мы приступили к новой имплантации. Лужков с ЧВСом были вырезаны с мясом. Окровавленные куски текста летели из-под моих рук. Время от времени в операционную звонил Добродеев с прямым репортажем о ситуации в Поднебесной.
- Лужков, - говорил он. - Лужков, точно. Или Маслюков. В крайнем случае, Черномырдин.
К вечеру среды были написаны все три варианта.
В четверг утром Ельцин выдвинул Примакова.
Сценарист Белюшина уже не материлась, но и переписывать сценарий больше не могла. Ее нежная психическая структура оказалась неприспособленной к грубым реалиям Родины. Примакова в располосованный сценарий я вшивал самостоятельно - и до пятницы (дня голосования в Думе) молился за Евгения Максимовича всеми доступными мне способами.
Не то чтобы я мечтал о его премьерстве - просто очень хотелось передохнуть.
Сильно передохнуть не получилось: телевидение втянуло меня с потрохами. Не могу сказать, что это был мой личный выбор. Как по другому поводу сказано у Довлатова: это не любовь, это судьба...
х х х
Пятилетняя работа в "Итого" существенно поправила мое мировоззрение. Километры пленок, отсмотренные с подачи моих редакторов, не прошли даром. Время от времени на рабочем месте я узнавал о Родине что-то такое, отчего хотелось скорее плакать, чем смеяться.
И дело вовсе не в политиках, почти в полном составе расположившихся в диапазоне от клоунов до дебилов. Претензий к обитателям Кремля и других вместилищ власти у меня, с течением времени, становилось как раз всё меньше. И всё больше я понимал, что они - это мы. Например, жители Брянска выбрали себе депутата Шандыбина. Они, кого смогли, выбрали - он, как может, работает, и никаких претензий к ателье.
Удивительно другое: поставив на руководство своей жизнью этих василь-иванычей (а Шандыбин там еще не из худших), россияне с поразительным терпением продолжают надеяться на то, что в одно чудесное утро у них под окнами обнаружатся голландские коровы и английский газон. И время от времени обижаются, что этого еще нет.
Помнится (дело было вскоре после президентских выборов 1996 года), за соседним столиком в кафе тяжело напивались люди, будто вышедшие живьем из анекдота про новых русских: бычьи шеи, золотые цепи... И вот они меня опознали и призвали к ответу за всё, и велели сказать, когда закончится бардак и прекратится коррупция.
Тут меня одолело любопытство.
- Простите, - спросил я, - а вы за кого голосовали?
И выяснилось, что двое из пяти "быков" голосовали за Ельцина, двое за Жириновского, а один - вообще за Зюганова. И, проголосовавши таким образом, они регулярно напиваются - в ожидании, когда прекратятся бардак и коррупция.
Народ - вот что было главным открытием программы "Итого" - по крайней мере, для меня. Через две программы на третью информационный поток выплескивал на нас что-нибудь совершенно поразительное. Не забуду, как мать родную, ночные съемки из питерского пригорода Келломяги. У водилы уборочной машины кончилась в машине вода, а рабочее время - не кончилось, и он ездил по улицам родного города и гонял валиком пыль. Всю ночь. Я смотрел этот сюжет и думал... Нет, я ничего не думал, просто смотрел, как зачарованный.
Но это - частный случай идиотизма. А случалось увидеть и нечто из цикла "всё, что вы хотели знать о своем народе, но боялись спросить".
...Голландский фермер взял в аренду в Липецкой области шестьсот гектаров земли - и приехал на черноземные просторы, привезя с собою жену, компаньона, кучу техники и массу технологий. Он посадил картошку - и картошка выросла хоть куда. А на соседних совхозных плантациях (где, пока он работал, расслаблялись великим отечественным способом) корнеплод уродился фигово.
Тут бы и мораль произнести - типа "ты все пела..."
Но в новых социально-исторических условиях басня дедушки Крылова про стрекозу и муравья не сработала. Потому что, прослышав о голландском урожае, со всей области (и даже из соседних областей), к полям потянулись люди. Они обступили те шестьсот гектаров буквально по периметру - и начали картошку выкапывать.
Причем не ночью, воровато озираясь, с одиноким ведром наперевес... - граждане новой России брали чужое ясным днем; они приезжали на "жигулях" с прицепали, ехали целыми семьями, с детьми... Педагогика на марше.
Приезд на место события местного телевидения только увеличил энтузиазм собравшихся. Люди начали давать интервью. Общее ощущение было вполне лотерейным: свезло! Мягкими наводящими вопросами молодая корреспондентка попыталась привести сограждан к мысли, что они - воры, но у нее не получилось. Один местный стрекозел даже обиделся и, имея в виду голландского муравья, сказал: вон у него сколько выросло! на нашей земле...
Этот сюжет, будь моя воля, я бы крутил по всем федеральным каналам ежедневно - до тех пор, пока какой-нибудь высокоточный прибор не зафиксирует, что телезрители начали краснеть от стыда.
А по ночам, когда дети спят, я крутил бы стране другой сюжет.
История его такова. Корреспондент НТВ в Чечне, проникнувшись ситуацией, предложил полковнику десантных войск воспользоваться своим спутниковым телефоном - и позвонить домой, под Благовещенск, маме. У мамы был день рождения. Заодно корреспондент решил этот разговор снять - подпустить лирики в репортаж.
В Чечне была глубокая ночь - под Благовещенском, разумеется, утро. Полковник сидел в вагончике с мобильной трубкой нашего корреспондента в руке - и пытался объяснить кому-то на том конце страны, что надо позвать маму. Собеседник полковника находился в какой-то конторе, в которой - одной на округу - был телефон. Собеседник был безнадежно пьян и, хотя мама полковника находилась, по всей видимости, совсем недалеко, коммуникации не получалось. Оператор НТВ продолжал снимать, хотя для выпуска новостей происходящее в вагончике уже явно не годилось - скорее, для программы "Вы - очевидец".
Фамилия полковника была, допустим, Тютькин. (Это не потому, что я не уважаю полковников. Не уважал бы, сказал настоящую - поверьте, она была еще анекдотичнее).
- Это полковник Тютькин из Чехии, б...! - кричал в трубку герой войны ("чехами" наши военные называют чеченцев; наверное, в память об интернациональной помощи 1968 года). - Маму позови!
Человек на том конце страны, будучи с утра на рогах после вчерашнего, упорно не понимал, почему и какую маму он должен звать неизвестному полковнику из Чехии.
- Передай: звонил полковник Тютькин! - в тоске кричал военный. - Запиши, б...! Нечем записать - запомни на х... Полковник Тютькин из Чехии! Пол-ков-ник... Да вы там что все, пьяные, б...? Уборочная, а вы пьяные с утра? Приеду, всех вые...
Обрисовав перспективы, ждущие неизвестное село под Благовещенском в связи с его возвращением, полковник Тютькин из Чехии снова стал звать маму. Когда стало ясно, что человек на том конце провода маму не позовет, ничего не запишет и тем более не запомнит, полковник стал искать другого собеседника.
- Витю позови! - кричал он, перемежая имена страшным матом. - Нету, б...? Петю позови! Колю позови!
И, наконец, в последнем отчаянии:
- Трезвого позови! Кто не пил, позови!
Такого под Благовещенском не нашлось - и, бросив трубку, полковник обхватил голову руками и завыл, упав лицом на столик купе.
Разумеется, НТВ не дало это в эфир. Жалко было живого человека... Но если бы не эта жалость, я бы, ей-богу, крутил и крутил этот сюжет для непомнящей себя страны, на одном конце которой - пьяные влежку во время уборочной Витя, Петя и Коля; один телефон на село и одинокая мама полковника Тютькина, не дождавшаяся звонка от сына в свой день рождения, а на другом конце - сам этот полковник, в тельняшке и тоже под градусом - пятый год мочит "чехов"...
х х х
...Напрямую воззвать к общественности, уже зимой 2001-го, предложил мой добрый знакомый, по совместительству - известный писатель; вскоре текст уже пошел по рукам. Не стану делать вид, что мы не принимали в этом участия - дело касалось нашей судьбы; к тому же люди в телекомпании собрались пишущие, каждый сам себе Тургенев, и остановить этот стилистический перфекционизм удалось не сразу.
Наконец, утвердили окончательный вариант текста - и пошли за автографами. Признаться, имелось опасение, что "подписантов" будет немного: с НТВ к тому времени мало кто хотел контактировать. По меткому словцу Сорокиной, мы были как чумной барак.
Подписали, однако, многие, причем иные - весьма неожиданно для нас. Актера N, например, мы поначалу даже не собирались включать в список - знали как изрядного конформиста и полагали, что увильнет. Но кто-то сказал: надо дать человеку шанс. И N этот шанс использовал, своей подписью напомнив нам, что человек - галактика довольно малоизученная.
Наблюдать процесс подписания, отказа или рефлексий по этому поводу было невероятно интересно! Я был одним из почтовых голубей акции - и имел такую возможность. Мгновенно и прекрасно, без секунды раздумья, поставили свои имена под текстом Ахмадуллина и Приставкин, Джигарханян и Чурикова... Замечательный театральный режиссер, забытый нами в спешке, звонил и сам просил включить его в список. С юношеским пылом сказал "да" Александр Володин, и еще несколько раз, словно преодолевая расстояние между Москвой и Петербургом, крикнул в трубку свое "да".
Мой учитель и кумир юношеских лет, художественный руководитель МХАТа Олег Табаков прочел текст, шумно втянул в себя воздух и, поморщившись, сказал:
- Витек, мне ж Волошин помогает с театром...
- Я пришел не к директору театра, - ответил я, - а к гражданину России Олегу Табакову.
Это был удар ниже пояса. Мой любимый Олег Павлович крякнул, подтянул к себе лист, размашисто подписался - и, как мне показалось, с облегчением откинулся в кресле.
Список "подписантов" был впечатляющим, но, рискну сказать, не менее впечатляюще смотрелся бы список тех, кто подписывать письмо не захотел.
Мотивы отказа, как и их формы, были различны. Знаменитая актриса кричала в трубку "не впутывайте меня в это дело!". Она была пьяна, одинока и нуждалась в публике, поэтому я успел уже трижды попрощаться, а актриса всё кричала что-то про меня и мою говняную телекомпанию. Известный актер и худрук великого в прошлом театра отказал жестко и без объяснений. "Думайте обо мне что хотите", - сказал он. Что я и делаю.
Но были и другие отказы.
- Не обижайтесь, Витя, - сказал мне один большой музыкант. - Я не подпишу. Я ничего не боюсь, я клал на них и при советской власти... Но я только-только выбил в Кремле стипендии для своих студентов; если я подпишу, они перекроют мне кислород.
Чудесная актриса из ныне независимой балтийской страны, в прошлом звезда союзного значения, с нежным акцентом объяснила, что в случае подписания письма они просто не продлят ей российскую визу и сорвут гастроли.
Кто такие эти загадочные "они", разъяснил мне пожилой писатель, безукоризненный человек, гордость нации. Он просил у меня прощения и грозился встать на колени, чего я, клянусь, не перенес бы, потому что всю свою жизнь обожал его и буду обожать.
- Вы же знаете, - говорил писатель, - у меня благотворительный фонд...
Он помогал тяжело больным детям. Его лицо было пропуском в самые высокие кабинеты, его имя открывало финансирование - и какие-то крохи с федерального стола перепадали несчастным...
- Витя! - сказал писатель. - Если моя фамилия появится под этим письмом, все эти стальевичи-павлиновичи перестанут снимать трубку. Я просто ни до кого не дозвонюсь... Всё держится только на моем имени. Простите меня...
Мне не за что прощать пожилого писателя. Я люблю и боготворю его по-прежнему. Впрочем, может быть, и он, и музыкант, и актриса - ошибались? Может быть, никто не стал бы сводить с ними счеты за симпатию к оппозиционной телекомпании?
Допустим.
Но почему-то все трое - мудрые, знающие жизнь люди - были твердо уверены, что первые лица города и страны, все эти стальевичи-павлиновичи, не моргнув глазом, оставят всенародно любимую актрису - без гастролей, студентов - без стипендии, а тяжело больных детей - без финансирования, что в конкретном случае означало бы смерть.
Почему же лучшие люди страны были так в этом уверены?
В шахматах есть понятие - игра единственными ходами. Это - про последнюю неделю жизни того НТВ. Мы подталкивали руководство к компромиссам, пытаясь взамен выбить из оппонентов гарантии информационной независимости компании. Вместе с другими журналистами я - надо признать, довольно наивно - пытался "разрулить" ситуацию: встречался с разнообразными олигархами, пил кровь из Киселева (он мало похож на христианского младенца, но насчет того, что я "пил кровь" - это его собственное определение). От разговоров с Гусинским батарейка в моем мобильном разряжалась к часу дня, да и я сам уже нуждался в подзарядке, потому что одновременно продолжал писать "Куклы" и делать "Итого".
После очередного монтажа, в ночь на субботу 14 апреля, я приехал домой, отрубил все телефоны и лег спать. В полшестого в домофон позвонил шофер из телекомпании и сообщил, что на НТВ сменили охрану, что на нашем восьмом этаже уже расположились Йордан и Ко - и неплохо бы мне приехать.
Я сказал: сейчас спущусь; пошел на кухню, налил воды, выпил. Хорошо помню чувство громадного облегчения в эту секунду. Кажется, я даже рассмеялся. Я вдруг понял, что все последние дни был на какой-то опасной грани.
В желании спасти НТВ я, как и многие мои коллеги, оказался в шаге от потери репутации. Переход в окопы противника в процессе переговоров - не такая уж редкая штука в истории войн, но ночная хамская акция по захвату НТВ подвела черту под поисками компромисса. После этого любой контакт с новым руководством телекомпании означал бы публичную душевную самоликвидацию.
Ибо нет позора в том, что ты подвергся насилию - неприлично делать вид, что всё происходит по обоюдному согласию.
Спасибо тем, кто придумал такой способ решения вопроса. Они выбрали за нас. Я плеснул в лицо холодной воды - и поехал смотреть, как завершается в России спор хозяйствующих субъектов.
По коридорам НТВ по-хозяйски ходил Кулистиков - тот самый, который минувшим летом так настойчиво предлагал пить за здоровье Киселева, потом был пойман на двойной игре и выгнан с позором... Тут же были Миткова и Парфенов, вернувшийся из недельной отлучки "в никуда".
Общее ощущение было, признаться, страшноватым. Родные еще недавно люди смотрелись как клоны. Хотелось отвернуться лицом в стенку, когда они проходили мимо.
Победителям тоже было не по себе.
Володя Кара-Мурза стоял, сцепив руки за спиной - то ли чтобы не ударить никого из бывших товарищей по работе, то ли просто - чтобы обезопасить себя от их рукопожатия. (Володя - наследник княжеского рода и дальний родственник историка Карамзина; яблоки падают иногда очень далеко от яблони, но, думаю, предок Николай Михайлович был бы Володей доволен).
А насчет рукопожатий - рецепт Кара-Мурзы я взял на вооружение и всем в случае чего советую.
Надо преодолевать интеллигентскую застенчивость - и руки иногда прятать...
«Витя, простите меня, но я на это пойти не могу! У меня театр, семья», — сказал мне немолодой интеллигентный классик отечественной режиссуры, прочитав мою пьесу «Петрушка». Как будто я прислал ему чемодан тротила с просьбой положить на пути следования какого-нибудь кортежа. Между тем я всего лишь написал (это был 2007 год, второй срок Путина приближался к концу) пьесу, клоунаду для драматического театра. Конечно, у ее главного героя есть очевидный политический прототип, но это, ей-богу, не первый случай в мировой драматургии — и театральному успеху отродясь не мешало! Впрочем, классик мне хотя бы перезвонил, некоторые его коллеги по цеху даже не откликнулись, хотя со всеми я знаком лично, а с иными дружу многие годы. А всего-то — пьеса. Ее герой — существо и вправду довольно неприятное, но моей драматургической щедрости хватило на то, чтобы снабдить его вполне человеческими чувствами и рефлексиями. По-моему, Петр Петрович Тишуков получился гораздо симпатичнее своего кремлевского прототипа…
<...>
Примерка
Под оркестровый проигрыш на сцене появляются два клоуна — Толстый и Долговязый: один с сантиметром на шее, другой с блокнотиком. Начинают измерять и обследовать Петра Петровича — один говорит, другой записывает.
Толстый. Сто шестьдесят девять. Восемьдесят два. (Заглядывает в рот.) Тридцать один. (Берет за пульс.) Семьдесят в минуту. (Заглядывает в глаза.) Глаза серые. (Обнюхивает.) Потливость средняя. (Наклоняет Тишукову голову, смотрит в темечко.) Водолей. (Берет ладонь.) Линия жизни в норме.
Входит Каминский. Ему под пятьдесят, одет с демонстративной небрежностью. На ходу изучает записи в блокноте. На ходу же, привычным жестом, вынимает из рук Долговязого листок и начинает изучать свежие записи.
Толстый (горячим шепотом, в ухо Тишукову). Это наш дежурный пигмалион, Каминский фамилия, небось слыхали?
Долговязый (в другое ухо). Лучший по профессии! Будет делать из вас человека.
Каминский. Улыбнитесь, пожалуйста. (Пауза.) Ну, улыбнитесь же!
Тишуков. Зачем?
Каминский. Просто так.
Долговязый. Типа от любви к людям как бы!
Пошутив, Долговязый сам громко прыскает, тут же получает «вселенскую смазь» от Каминского — и падает на пол. Толстый радостно ржет и тоже получает «смазь». Каждый удар сопровождается ударами цирковой тарелки.
Каминский. Петр Петрович, у нас очень мало времени. А профессия для вас новая, улыбаться придется как буратине. Ну! Три, четыре!
Тишуков не улыбается.
Каминский. Ладно. Будем тренировать мышцы лица. Теперь по биографии: она у вас так себе, на троечку. Надо подкорректировать.
Тишуков. Нормальная у меня биография.
Каминский. Я в курсе. А нужна выдающаяся! В вас дети должны играть, как в Чапаева! Ну хорошо: детство, материнская любовь — это мы придумаем… Юношеская романтика — турпоходы там, первая любовь, вся херня… — тоже без проблем. А вот давайте мы с вами, Петр Петрович, подумаем, что делать с ГБ.
Тишуков. С ГБ?
Каминский. Ну да. Все-таки, знаете, не Оксфорд… Надо как-то приладить эту страницу вашей биографии к роли будущего лидера страны. Порвавшей, как назло, со своим тоталитарным прошлым…
Тишуков. Думаете, я вас не вспомнил?
Каминский. Думаю, вспомнили. Я уж вас точно не забуду.
Тишуков. Еще бы. Страшно было?
Каминский. Противно.
Тишуков. Страшно вам было, страшно… (После паузы.) А забавно все повернулось, да?
Каминский. Обхохочешься. Ну что, приступим к созданию светлого образа! Значит, так: на Лубянке вы не диссидентов мучили, а работали на чужбине. Радистка Кэт, профессор Плейшнер, тайные встречи с женой…
В оркестре на два такта возникает тема из «Семнадцати мгновений весны»: «Боль моя, ты покинь меня…»
Каминский. Вот именно. (Оркестру.) Хорош. (Тема, киксанув, прекращается.) Потом — возвращение на Родину, развал великой страны… — вы запоминаете? Развал великой страны… поруганные идеалы, горечь прозрения… приход к христианству…
Тишуков. Это обязательно?
Каминский. Христианство? Разумеется. Будем делать из вас аятоллу, придете и к мусульманству, а пока извольте пару раз в году, со свечкой…
Тишуков. Вы не были таким циником.
Каминский. Помогли добрые люди. Будем мериться цинизмом?
Тишуков. Будем делать свою работу. Каждый — свою!
Каминский. О-о, входите в образ, хорошо… Значит, в общих чертах направление понятно: последний герой, спаситель Отечества. Поехали!
Отмашка в оркестр. Оркестр гремит цирковым маршем Дунаевского.
Каминский. Эй, вы, там! (Хлопает в ладоши, вежливо.) Без хулиганства! И-и!
Оркестр гремит маршем «Прощание славянки».
Каминский отступает в тень, потом и вовсе исчезает, — а на сцене начинается новая клоунада.
Спаситель Отечества
И вот уже Тишуков среди народа — на палубе корабля в шапке с якорем, на ферме в белом халате; дарит девочке воздушный шарик; жмет руки ветерану; «чеканит» мячик со спортсменами; стоит у алтаря со свечкой…
«Народом» в поте лица своего работает Толстый клоун — работники манежа еле успевают «на подхвате» с костюмами и реквизитом. Не сачкует и Долговязый — все время выбегает на авансцену и спрашивает у публики: «Who is Пьётр Пьетрович?» А Тишуков все жмет руки, все гладит детей по головам и машет народу… Музыка сменяется скандированием: «Петр Пе-тро-вич! Петр Пе-тро-вич!»
И вдруг в ритм скандирования, постепенно заглушая его, входит глухой, неровный и отчаянный стук — тот же, что был вначале…
Тишуков. Что это?
Толстый. Что?
Тишуков. Что за стук?
Толстый. Какой стук?
Тишуков. Не валяйте дурака!
Долговязый. А, да. Стук.
Тишуков. Что это?
Долговязый. Слушайте, какая нам разница? Давайте лучше еще народу помашем — там две бабушки необнятые стоят и солдат подвезли «ура» кричать. Сделайте людям радость.
Тишуков. Что за стук, ты?
Долговязый. Это с подлодки, Петр Петрович. Подлодка утонула.
Тишуков. Как… утонула?
Толстый. Физически. Вы давеча на кораблике военном катались, помните? В шапочке. Велели повышать обороноспособность… Ну, и вот.
Тишуков. Что?
Толстый. Ну, что, что… Учения начались наперегонки! А лодка старая, и торпеда старая… Ну и… (Пауза.) Слушайте, вам это надо? Утонула и утонула.
Тишуков. Как не вовремя, а!
Долговязый (осторожно). Я думаю, это американцы.
Тишуков. Что?
Долговязый. Американцы протаранили нашу лодку! Провоцируют напряженность! Всем будет лучше, если американцы.
Толстый. Ага! Давайте вдуем американцам! Ну, хоть по телику.
Долговязый. По телику у нас славно получается!
Толстый. Я побегу сказать, чтобы вдули?
Тишуков. Погодите, а — стук?
Толстый. А-а. Ну, там такая история… Там живые остались.
Тишуков. На лодке?
Толстый. Ну. Человек двадцать, в пятом отсеке. Ну, и стучат по обшивке…
Долговязый. Но мы лучше скажем, что все погибли. Мы их лучше потом наградим! Так всем будет лучше.
Тишуков. А можно спасти?
Долговязый. Да черт его знает.
Толстый. Норвеги кричат, сволочи, что могут спасти. На весь мир третий день кричат. Но я думаю — врут!
Долговязый. Ага! Хотят пробраться к нашей лодке!
Толстый. Разведать секреты!
Долговязый. Спекулируют на крови!
Толстый. Я побегу?
Тишуков. Куда?
Толстый. На телик. Сказать, что спекулируют на крови!
Тишуков (после паузы). Только ты, что ли, потоньше как-то.
Толстый. Чего?
Тишуков. Улыбку хоть спрячь, урод!
Толстый. Обижаешь, командир. Нешто мы ремесла не знаем?
Уходит.
Стук продолжается.
Тишуков. Черт возьми, а!
Долговязый. Может, водочки?
Тишуков. Я не пью.
Долговязый. Зря. (Натыкается на взгляд Тишукова.) Я пойду?
Тишуков молчит.
Долговязый уходит.
Звуки ударов.
Затемнение.
<...>
Вышечки
Барабанная дробь с ударом по тарелке.
Шпрехшталмейстер (появляясь в луче света). Сон-воспоминание! Часть вторая!
Сверху на Шпрехшталмейстера падает петля. Рывок — и он с криком и грохотом исчезает в темноте. Через пару секунд на сцене появляются Толстый и Долговязый. Долговязый деловито наматывает на локоть веревку.
Толстый (публике.). А не фиг потому что вспоминать. Развспоминались, меланхолию развели… Айда все вперед! С развалом страны покончено! Уходят в прошлое пресмыкание перед Западом и разгул олигархии! Россия встает с колен! Ну, в общем, вы в курсе. Ой…
На полу обнаруживается игрушечная нефтяная вышка.
Толстый. Вышечка! Нефтяная! (У кого-то из публики.) Не ваша? Ну, все равно, уже моя. (Берет вышечку.) Так вот, я говорю, Россия встает с колен! Или с коленей?
Долговязый. Без разницы. Главное, чтобы вставало.
Толстый. О, еще одна! Не возражаете? (Берет с пола вторую вышечку.)
Долговязый. Чего это она опять твоя?
Толстый. А я просто рядом оказался. Да ты не расстраивайся, ты вокруг пошарь — большая страна, чай, не Албания!
Долговязый смотрит вокруг себя, потом вдруг начинает принюхиваться.
Долговязый (радостно). Газом пахнет! (Уходит в правую кулису.)
Толстый. Так вот я и говорю: Россия успешно возрождается, противостоя распаду западной цивилизации как вечный хранитель… этой, блядь, как же ее? — нравственности! И этих еще, сука… духовных начал! (В публику.) У вас духовные начала где хранятся? У меня в офшоре, под двенадцать процентов. Адресок дать? (Дождавшись согласия, показывает кукиш и радостно смеется.)
Долговязый (возвращаясь с небольшим вентилем в руках). Газопроводик надыбал!
Толстый. Ну вот, а ты боялся… Ты рядом еще пошарь — там, может, грибница…
Уходит в левую кулису, унося вышечки. Фанфары.
Торжественный голос. Дамы и господа! Петр Петрович Тишуков!
С ударом тарелки в луче света наверху появляется Тишуков. Он сидит на трапеции. Трапеция спускается, Тишуков сходит и раскланивается с публикой. Над головой — сияющий нимб светодиодного происхождения. В руках — клетка с хомячком.
Долговязый. Здравствуйте, Петр Петрович!
Тишуков (сходя на землю). Здорово. Чего это у тебя?
Долговязый. Где?
Тишуков. А в руках.
Долговязый. Вентиль, газовый.
Тишуков. Почему у тебя?
Долговязый (подумав). Национальное достояние.
Тишуков. Кто? Ты?
Долговязый. Он.
Тишуков. А почему у тебя-то?
Долговязый. Охраняю.
Тишуков. А, это другое дело. Ты хорошо охраняй! Отпечатков пальцев чтобы не осталось.
Долговязый судорожно сглатывает, трет вентилем о штаны, осторожно кладет его на землю и пододвигает в направлении Тишукова.
Тишуков. Это в смысле: тебе ничего не надо?
Долговязый кивает.
Тишуков. Никаких интересов, кроме интересов Родины?
Долговязый кивает.
Тишуков. Молодец! Чего бы тебе за это дать?
Вынимает из-за пазухи воздушный шарик, надувает, и шарик оказывается глобусом.
Тишуков. На. Будешь у нас по внешней политике. Поезжай куда-нибудь, развейся… Хотя нет. Отдай!
Долговязый отдает шарик-глобус, и Тишуков его сдувает.
Тишуков. Брошу-ка я тебя лучше на юстицию. Ты к юстиции как относишься?
Долговязый. Положительно.
Тишуков. Вот и пойдешь на нее. Повернись. (Повязывает ему повязку на глаза.) Не жмет?
Долговязый. Нет.
Тишуков. Меня видно?
Долговязый. Ага.
Тишуков. Ну, иди… Фемида!
Дает ему в руки маленькие весы и большой нож — и подталкивает в сторону кулисы.
Долговязый (радостно). Ага-а! Кто не спрятался, я не виноват! У-тю-тю-тю-тю…
Уходит, поигрывая ножом.
Тишуков (хомячку). Как мне скучно, Яша! Как мне скучно, если бы ты знал… (Сняв свечение с головы, утирает пот платком.) Вчера целый день решали вопросы сельхозтехники. Приперли меня на вертолете в какую-то дыру, дали хлеб-соль и ну водить… Губернатор, охрана, телевидение, от страха мокрое. Я говорю, что написали. Какие-то дотации, какой-то парк техники. Жара! Все покрасили к приезду, еле высохло. Повели щупать комбикорм. Запах — не передать! Щупаю, головой киваю… Яша, скажи: какого хера я мацал эту дрянь, зачем кивал? Молчишь? Ну, молчи.
Отходит к кулисе, мочится вниз.
Крики снизу. Петр Петрович! Ура-а-а! Петр Петрович, мы здесь!
Женский визг восторга. Тишуков, не переставая мочиться, машет вниз свободной рукой.
Тишуков (застегиваясь, хомячку). Видал? И так пять лет. Тебе хорошо: поел-поспал, а у меня крыша едет. Комбикорм — ладно! А социальные вопросы решать в прямом эфире? Ветеран труда Спиридонова из Воронежа, старая коряга, потребовала горячей воды! Яша, откуда я ей возьму в Воронеже горячую воду? Поставил раком губернатора — там же, в прямом эфире, и поставил. Вечером спрашиваю: ну как? Отлично, говорят — еще два пункта рейтинга! Спиридоновой привезли от губернатора цистерну горячей воды, помоется напоследок… А мне, Яша, привезли из Академии наук карту звездного неба, на утверждение. Внес исправления, подписал. Благодарили! Хоть бы кто мне в рыло дал, а? Во народ…